Аркадий Вайнер - Петля и камень на зелёной траве
Негромко перебил я его:
– Тебе привет от Гарнизонова…
– От кого? – ошарашенно переспросил отец.
– От Пашки Гарнизонова, твоего шофера бывшего.
Папанька удивленно и недоверчиво проронил:
– Спасибо. А где это ты его нашел?
– В Вильнюсе на улице встретил. Я туда в командировку ездил…
– Как он поживает, прохвост? – поинтересовался отец.
– Поживал хорошо, но сейчас у него неприятности…
– Нажульничал чего? – не сомневаясь, сказал отец.
– Нет, его Прокуратура Союза прижучивает…
– Во! Новости!
– Назначили новое расследование по делу об убийстве Михоэлса…
Даже в полумраке гостиной я видел, как стало стремительно сереть лицо папаньки. Господи, зачем заповедовал – «чти отца и мать своих»?
– Почему? – осевшим, сиплым голосом спросил отец.
– Откуда я знаю? Наверное, американский конгресс требует!
– Я не о том! Я спрашиваю – почему с него начали?
– А он говорит, что не с него – они с Михайловича начали. Помнишь, был у тебя рыжий еврей с усом на щеке?
– Помню… – рассеянно сказал отец, и я видел, как он у меня на глазах нырнул в волны омерзительного страха. Он даже не пытался вынырнуть – он сразу пошел ко дну. Обвисли усики, прикрылись толстыми скорлупками век яростные ядра глаз. Спросил вяло: – А ты-то откуда помнишь?
– У меня память хорошая, я – весь в тебя!
Папанька долго сидел, понурив голову, потом сказал досадливо:
– Вся эта зараза идет от Хрущева – кабана шалого, скота проклятущего! Сволочь волюнтаристская…
Я усмехнулся:
– Действительно, убедительный ряд волюнтаристов: Августин Блаженный – Шопенгауэр – Ницше – Хрущев. Что ты говоришь, подумай сам! Хрущеву пятнадцать лет как пинка под жопу дали!
Отец махнул на меня рукой, горячо спросил:
– А что Пашка говорил – о чем его там расспрашивали?
– Так он мне и скажет! Наверное, все на тебя валил!
И щеки у отца отекли, покраснели белки, кровью налились, и я вдруг вспомнил о епископе, у которого лопнул сосуд в глазу на допросе у папаньки.
Господи, что же я делаю? Зачем ты мне дал этот непереносимый крест? Зачем Ты поставил судить меня отца моего?
Только истина от тебя, но ведь правда вся от Тебя! Они замучают Улу, они, наверное, убьют меня. Но мне надо спасти Улу. Мне нужны имена, свидетели, факты. Я немой, мне надо закричать такую страшную правду, чтобы услышал глухой.
– Что же Пашка на меня скажет? – задумчиво спросил отец. – Я выполнял приказ центра.
– Но они с Михайловичем выполняли твой приказ, когда убили великого артиста. Тех, кто дал тебе приказ, – нет, а ты – есть! Понятна тебе разница?
– Они не убивали. Пашка был на подхвате, а Михайлович был разработчик…
– Что значит – «разработчик»?
– У него был агент – человек из близкого окружения Михоэлса, агент передавал Михайловичу все нужные сведения о нем…
Агент из окружения Соломона. Безрукий брат Гроднера? Он ведь наводил на Михоэлса и отца Улы? Они ходили их приглашать…
Я закурил сигарету и твердо сказал отцу:
– Слушай, тебе надо всерьез об этом подумать. Тебя, наверняка, будут вызывать, и это не разговор – «они не убивали»… Даже я знаю, что туда привозили для этого «чистоделов»-костоломов. Но ты сможешь их назвать? Как их фамилии? Что с ними стало? Кто подписывал тебе директивы?
Отец смотрел сквозь меня, что-то обдумывал, припоминал, сопоставлял, оценивал, но страх и склероз мешали ему думать.
– Привозили одного костолома, – обронил рассеянно он. – Второй был адъютант – порученец Лаврентия Цанавы, белорусского министра…
– А где сейчас Цанава?
– Где! Где! Помер! Его сразу вслед за Берией арестовали, и через неделю ни с того, ни с сего такой бык здоровый умер. Отравили, думаю… Там, наверняка, и дела на него никакого нет, и показаний никто с него не получил в горячке…
– Адъютанта, наверное, можно разыскать, – заметил я.
– Разыщешь его – как же! Фамилия его, кажется, Жигачев была…
– Гарнизонов говорит, что он хорошо запомнил их, – сказал я наугад.
– Еще бы – не запомнил! – скрипнул отец зубами.
Странно – мне Гарнизонов сказал, что подобрал их в темноте, привез и больше не видел. Я решил попробовать еще раз:
– А почему ты думаешь, что он запомнил наверняка?
– Ха! – отец сердито покрутил головой, стукнул по столу кулаком. – Чего сейчас вспоминать! Не влияет!
Папашка медленно всплывал из омута испуга, к нему вернулась способность соображать, он смотрел на меня с неприязнью и недоверием.
– Ладно! Пустое. Поговорили – хватит. Язык за зубами держи крепче. Ничего не будет, некому это ворошить и незачем…
Все – он захлопнулся, как сундук. В короткие мгновения его растерянности и испуга, пока были отомкнуты замки его страшной памяти, мне удалось выхватить припорошенные пылью забвения, никем не примеренные, не ношенные, не виданные тряпки с давнего кровавого маскарада.
Михайлович «вел» агента из окружения Соломона.
Второй убийца был адъютантом Цанавы. Его фамилия Жигачев.
Гарнизонов должен был знать хорошо Жигачева или обоих убийц. Но почему-то скрыл это от меня.
Ну, что же, спасибо тебе, строгая жизнь – ты отменила все заповеди. Ты повелела сотворить себе кумира, и нарекли мы его Богом, ты велела повсеминутно употреблять его имя всуе. Ты приказала властно – убий. И, объявив все общим, разрешила – укради, ты воспитала нас в возжелании чужого добра, осла и жены. Ты бросила нас в омут прелюбодейства с совестью и обрекла на вечное лжесвидетельство. Ты освободила нас от почитания отца своего, а поклоняться заставила несчастному полоумному мальчишке, обрекшему на смерть своего родителя.
Спасибо тебе, справедливая жизнь, что в поисках правды от Бога ты и меня сделала Павликом Морозовым.
Господа заграничные либералы! Дорогие американские фраера! Вам, наверное, не нравятся Павлики Морозовы? Дети, у которых нет отчества потому, что они убивают своих отцов. Впрочем, у вас ведь нет отчеств. И у вас нет крестьянских сыновей, которые стучат на своих папанек в ваш американский ФБР, и генеральских сыновей, которые хотят крикнуть миру истину о своих отцах в поисках правды от Бога.
Я – затравленный, загнанный, немой Павлик Морозов. Я почти убит в этой жизни. Я хотел докричаться до вас – безразличных и глухих. И проклят во все времена. Я принял заповедь – «оскверни отца своего»…
44. УЛА. АХРИМАН
…Мы гуляем с Алешкой по зоопарку. Воскресный день жарок и пуст. Белесый испепеляющий зной. Зачем мы пришли сюда? Деться некуда. Растаявшее мороженое, пожухшая листва. Кругом – клетки, решетки, ограды, колья, сетки. Загаженные камни вольер. Почерневшее мясо, тусклые кости валяются в клетках. Над ними гудят мухи.
А звери не едят. Они спят. Мелкий, прерывистый сон, оцепенение неволи, усталость навсегда переломленной силы. Опустошение безнадежности. Звери знают, что они никогда не уйдут отсюда. Да и воля-то больше не нужна – они не могут жить на свободе, их тело отравлено тоской, а характер раздроблен безвыходностью. Они спят. Они чувствуют, что чем больше спишь, чем меньше видишь этот постылый мир – тем скорее придет избавление огромной тьмы. Мы, звери, даже над сроком своей жизни не вольны. Мы себе не хозяева. Мы – ничьи. Мы спим. Сделайте милость – не трогайте, дайте спать…
– Вставай, вставай!…
– Зачем?
– Вставай! На рентгеноскопию черепа…
Зачем просвечивать мой череп всевидящими невидимыми лучиками? Ничего в нем нет. Дикари – охотники за черепами – оторвали мне голову, сушили ее, набивали лекарствами – не помню, как называются, коптили, она висела на шестах, привязанная за волосы, и раскачивали ее жаркие ветры бреда. В полумраке беспамятства она ссохлась, отвердела – она размером с черное осеннее яблоко.
– Не дойдет она, клади ее на каталку, – говорит кто-то, и знакомый уже рокот колесиков режет тишину и духоту, густую, как пастила, меня хватают за плечи и за ноги, перебрасывают на жесткую узкую платформу каталки. Поехали.
В коридоре сквозняк, бьется с сухим скрипом форточка, оливковые тупые стены. Эти стены окрашены серой и желчью бессилия, тоской обитателей. И воздух – безнадежность, разбавленная вонью прокисших щей.
И истошный крик, проносящийся мимо бесовки:
– Серы хочешь? Сейчас дам серы!…
Серы! Крик, мат, вопль боли, утробное сопение, возня, тестяные тяжелые удары по волглой человеческой плоти, визг, трескучие шлепки, долгий стон муки. Сера.
Ввезли каталку в грузовой лифт, резкий лязг решетчатой двери, толстые прутья, надежное укрытие. Я не хочу почерневшего мяса и тусклых костей. Я хочу спрятаться. Я хочу спать. У меня расстройство мышления в форме резонерства. Если больше спать – быстрее придет конец постылому способу существования моих белковых тел.
Алешенька, любимый мой, где ты? Что с тобой?
Летит он на огромном букете из роз, как на воздушном шаре. Я хочу собраться с силами, посмотреть – высоко ли летит твой шарик, унесет ли он тебя отсюда, достанет ли сил на полет из бесконечных серых просторов психушки. Я не знаю, сможешь ли ты быть счастлив один, но будь хотя бы свободен…