Меир Шалев - Русский роман
Мешулам поднял руку. «И комары тоже! воскликнул он. — Евреи Страны забыли, что такое болота, но теперь они вспомнят».
Якоби не стал дожидаться конца лекции. Он взревел: «Псих ненормальный!» — бросился к экскаватору и включил двигатель. Удар стального ковша проделал двухметровый пролом в земляной насыпи, озеро прорвалось наружу и стало стекать на соседние поля.
«Не так! — закричал Мешулам, сознательно перенимая тот тон, которым Пинес повторял гневные слова пророков на уроках Танаха. — Да пророете вы каналы, и да проложите керамические трубы, и да пригласите товарищей из всех газет и журналов, и да посадите эвкалипты, и да будете петь, страдать и умирать!»
Послышались смешки. Но я видел, что стоявшие поодаль Пинес, Тоня и Рива в ужасе схватились за руки. И я знал, что в доме престарелых Элиезер Либерзон учуял убийственный, томительный и забытый запах, перестал жевать, сказал Альберту: «Мне плохо» — и вырвал на столовую скатерть маленький комок отвратительно шевелящейся зелени.
«Кора взорвана, бездна разинула зев», — пробормотал Пинес, «по касательной» вспомнив о своем мозге и о той болезни, что затянула этот мозг облачным покрывалом забвения. Лишь самая вершина горы проступала теперь над этими облаками, словно голубой островок памяти. Ощутив внезапный и жуткий голод, старый учитель повернулся и заторопился домой, чтобы утопить свой страх в миске кабачков с помидорами и рисом.
Тоня Рылова вернулась на свое вечное дежурство на могиле Маргулиса и снова стала облизывать обглоданные пальцы, кожа на которых, вокруг ногтей, была уже пористой и белой, как сморщенная пленочка на вскипяченном молоке.
Рива, которую рождение болота отвлекло от надраивания оконных стекол, вернулась к своей работе. Один Мешулам по-прежнему стоял на насыпи, уверенный и спокойный. Многолетнее изучение всех практических нюансов сионистской трудовой утопии позволяло ему предвидеть, что должно теперь произойти, и атака Якоби на земляную насыпь только подкрепила его ожидания.
С этого момента все пошло по нерушимым путям причины и следствия. Вода залила соседнее поле клевера, сломав и повалив его стебли. От ее губительного дыхания увяла и полегла кукуруза и, размокнув, превратилась в губчатые, пенящиеся лепешки. По поверхности озера, просочившись из иных глубин, покатились громадные булькающие пузыри, с треском лопаясь и распространяя страшный и смрадный запах. И наконец, раздался громкий визгливый звук, и из бездонной трясины взмыло вверх облако бесцветных, белесых комаров с огромными усиками и высоко приподнятыми животами.
Только теперь я начал понимать, что все это не случайно и что невидимые тонкие нити, привязывающие нас к земле, тянутся на невообразимую глубину и расстояние, встречаясь в особых точках корней, трупов и отпечатков копыт. Я вспомнил несчастного Левина — как он говорил, ломая свои иссиня-голубые пальцы, что «эта земля не прибавляет сил тому, кто по ней ступает, а лишь вливает безумие в его подошвы».
Дедушкино бегство от Шуламит, уход Эфраима, изгнание Ури, отъезд Авраама, оставшиеся непрочтенными борозды любви Даниэля Либерзона — все было попросту трещинами, сквозь которые истекал этот никогда не застывающий яд.
Пинес ошибся, сказал я себе. Он затыкал своими пальцами не те дыры. Не случай правит нами — разве что принять огромные груди Песи Циркиной за пару мясистых случайностей, которые покорили Циркина-Мандолину и породили на свет вывихнутый ум Мешулама.
В обед на участке появились несколько рабочих, которых Мешулам нанял в соседнем поселке. В крестьянских рубашках и русских фуражках, которые он велел им надеть, с размазанными по лицу улыбками, они выглядели жалкими и смущенными. Мешулам раздал им старые серпы и мотыги и повел к своему болоту. К нашему удивлению, они тут же хором грянули старый гимн первых осушителей болот:
Я с лягушками, как дома,Потому что мне знакомаПесенка воды, песенка воды.Нас тут семьдесят героев,Пусть врагов и больше втрое,Мы душой тверды, мы душой тверды.Смолкли песенки лягушек,Потому что рты квакушекВсе полны воды, все полны воды.
Поначалу они пели стеснительно и неуверенно, но постепенно их голоса крепли и набирали силу, а взмахи рук становились шире и свободнее. Однако час спустя появились вызванные секретарем грузовики с цистернами, быстро выкачали воду из мешуламовского болота и отправились сливать ее в русло вади. За ними приползли самосвалы, доверху заполненные землей, и вывалили свой груз на участок Мешулама. День еще не кончился, а свежая земля на участке уже была утрамбована трясущимися от гнева катками, и к прежним долгам хозяйства Циркина прибавился огромный счет за воду, разрушение оросительных труб и арендованные машины плюс серьезное предупреждение о конфискации имущества в случае неуплаты. Перед вечером, когда я ехал на вокзал, чтобы привезти Ури домой, мне уже казалось, что все события минувшего дня — это еще одна подслушанная мною история, еще один кошмар моего воображения.
Я вел свой пикап через поля. У меня нет водительских прав, и обычно я езжу только по следам тракторов, вокруг мошава.
Ури спрыгнул с подножки поезда, и мы обнялись. Когда я прижал его к своему сердцу, я почувствовал, что он повзрослел и тело его окрепло.
«Ты меня раздавишь, животное! — застонал он со сдавленным смехом. — Ты сам не знаешь, какой ты сильный».
Он выглядел хорошо. Худой и насмешливый. Обаятельный и неотразимый, как всегда. Мы поехали домой. Ури разглядывал обработанные поля. Вокруг пробивались белые бородки хлопка, багровели первые гранаты, перенимая черед у последних сомерсетских персиков. Вдали на первой осенней пахоте трудился большой красный трактор. Мы поднялись на дорогу, параллельную ограде «Кладбища пионеров». Ури умолк и с изумлением смотрел на памятники, на изобилие зелени, цветов и декоративных деревьев.
«Куда ты деваешь заработанные деньги? — спросил он, когда мы вошли во времянку. — Здесь же ничего не изменилось!»
Я по-прежнему спал на своей старой кровати и вытирался большой мягкой простыней дедушки. Оловянные чашки и стеклянные тарелки бабушки Фейги все еще служили мне в кухне.
Мы пили чай, ели вкусный пирог, который Ури привез мне в подарок, а вечером я предложил ему дедушкину кровать, потому что по просьбе Комитета передал дом его родителей семье кантора, который приехал в мошав на Дни Покаяния[176], чтобы вести праздничную службу в синагоге.
Всю ночь мы лежали без сна, Ури и я.
— Завтра с утра, — сказал он, — мы сходим к Пинесу. И может быть, съездим в дом престарелых, навестить Элиезера Либерзона.
Я был несколько удивлен этим предложением, потому что Ури даже дедушку не так уж часто навещал в доме престарелых.
— На этих эскаваторах у меня остается много времени подумать, — сказал он. — Либерзон — вот мой старик в нашей деревне. Не Пинес и даже не дедушка.
— Все ищут образцы для подражания, — ответил я. — Бускила все еще думает, что Пинес — святой, а Пинес написал в нашем листке, что ты тоже какой-то особенный.
— Для Пинеса я всего лишь экзотический представитель класса млекопитающих.
Я услышал, как он смеется в темноте. Дрожь удовольствия мелкими волнами пробегала по моему телу.
— Я раскаиваюсь, — добавил он, помолчав. — Я раскаиваюсь во всем том, что случилось тогда на башне. Я был мальчишка, и они соблазнили меня. Я был для них развлечением, орудием мести или игры. Жаль, что я сразу не пошел к Элиезеру Либерзону, когда все это только начиналось.
— Он вышвырнул бы тебя из своего дома, — сказал я. — Особенно после того, как ты в придачу трахнул еще и дочку его Даниэля.
— Никуда бы он меня не вышвырнул, — ответил Ури. — Он бы со мной поговорил. Но теперь это уже не важно. Я научился сам. Ты сейчас разговариваешь с самым моногамным мужчиной в Долине и во всем мире.
— Не каждому удается найти такую жену, как Фаня, которая стоила бы пожизненной преданности, — сказал я.
— Ты ничего не понимаешь и говоришь глупости, — сказал Ури. — Любая женщина стоит преданности на всю жизнь. Это не от нее зависит. Это вопрос выбора. В Фане не было ничего особенного, кроме любви Либерзона. Она была не более чем зеркало, которое Либерзон не уставал начищать и перед которым он выполнял свои шпагаты и пируэты. Плясал, и пел, и поклонялся самому себе. Таково большинство женщин.
— А дедушка и Шуламит?
Ури приподнялся.
— Дедушка решил, что Шуламит стоит преданности всей жизни, — сказал он медленно и убежденно, как будто давно уже сформулировал это для себя, таким тоном, каким дедушка произносил свое «они-изгнали-моего-сына». — Хотя она не стоила преданности даже на две минуты. И это именно то, что он сделал, даже если попутно он убил бабушку, а саму Шуламит не видел почти всю свою жизнь.