Владимир Высоцкий - Черная свеча
— Слышь, Роман, — окликнул Билеткина Есаулов, — Вадима на забоюсь не возьмешь.
— Никак взад пятки навострил?! — Еневич подошел к Есаулову.
— Осторожней на поворотах, Саня!
— Иди сюда, ухарь! — Упоров уже стоял в углу кочегарки, держа в руках короткий лом для чистки топки, и голос его звучал насмешливо. — Грохну первым.
За спиной бывшего штурмана в невидимом скрещении сошлись две стены. Чернота спрятала их пересечением, да и наличие самих стен скорее всего было умозаключением, чем зримой реальностью.
Лом подействовал на всех умиротворяюще. Трибунал все-таки сунул ноги в валенки, предложил:
— Никанора Евстафьевича крикнуть прикажете?
— Не надо, — улыбнулся старику Упоров, — я пришел выслушать своих товарищей по каторге, сказать — их пытаются использовать, как гончих псов. Билеткин, сучий потрох, толкает вас по своей всегдашней привычке к крови. Еневич голосовал за то, чтобы мне отрубили руки. Нас гнут менты, мы режем друг друга по натырке вот таких мерзавцев! Что худого в том — мы стремимся поскорей откинуться?! Кто из вас того не хочет?!
— Вадим, — перебил, играя цепочкой от карманных часов, Ефим Строчкин, мешковатый мужик в стеганой душегрейке поверх толстой байковой рубахи. Упоров помнил Строчкина по этапу, что шел на «Новый». Он сидел, скрючившись в три погибели на замерзшем товарище, дул, вытянув толстые губы трубочкой, на помороженные руки. Они и сейчас еще были в белых проплешинах, словно зэк вынул их из куля с мукой. — Ты ловчее нас. Чо тут горбатого гнуть? Перехитрил ментов. За это не казнят. Хотя в одном Билеткин в масть попал: пашете вы через меру.
Упоров прислонил лом к прокопченной стене, подойдя к бочке с водой, сполоснул руки и сказал:
— Хули по кочегаркам блатовать? Рогом шевелить надо. Пашем мы за свое свободное существование и как можем. Он вас в блудную волокет.
Вадим опять указал на Билеткина.
— Ему выгодно мутить. Там замутил поганку, здесь плесканул керосина и, глядишь, среди порченых проскочил.
Упоров натянул кожаную кепку и подождал. А его уже никто не перебивал, его уже слушали с нужным вниманием.
— Вас здесь собрали по натырке администрации. Ей что надо? Чтоб мы кентовали? Хрен в рот! Чтобы мы врагами жили и клали друг дружку. Но я вам не враг. Даже тебе, Роман. Хоть ты и приличная сволочь. До свидания!
Он все сделал красиво, и его никто не тормознул. Уже за порогом подумал — на Том Свете ничего подобного быть не должно, иначе зачем он нужен, Тот Свет?
Двери за спиной скрипнули еще разок расслабленной пружиной. Вадим не обернулся, при том, что знал: там есть кому ударить в спину. Он решил — за спиной остался тот, кто хотел с ним объясниться по-хорошему, быть понятым. Тем более не стоило останавливаться, чтобы не расслабиться и не нагружать себя излишней заботой о чьей-то душе. Не твое это дело…
Чтобы отвлечься, он предпринял новую попытку мысленно обратиться к Тому Свету. Перешагнув кучу шлака, утопив сапог в вытаявшую грязь, не огорчился, поворачивая картину мира наизнанку. Однако она никак не выворачивалась. Мысль о предстоящей беседе с партийным секретарем — хозяином, ни с того ни с сего изъявившим желание его видеть, держала сознание в рамках жестокой реальности. Он забыл о сходке бугров и Том Свете. Он жил на этом, и у него были земные заботы обыкновенного заключенного…
В штаб Упорова вели вместе с Токаренко — бывшим членом Союза писателей, которого он знал еще но пересыльной тюрьме, где мощный, спокойно — ироничный человек, называющий себя «выдающимся придурком социалистического реализма», доверительным голосом опытного пропагандиста рассказывал местным ворам, поди самим сочиненную историю о том, как Маркс по пьянке проиграл в немецкой тюрьме свою бороду Владимиру Ильичу: А тот…
— Змей подколодный, под гуманиста хилял. Чтобы скостить грешок отцу — основателю. Взял бритву и на глазах у воровского европейского пролетариата побрил Карлушу, как яйцо. Человек, естественно, расстроился: какой же он Маркс без бороды?! Стал тогда Маркс пугать нашего Ильича призраком, который в это время в самом деле шлялся по Европе. Ленин, не будь дураком, откинулся из немецкой тюрьмы, подвалил к тому призраку, напоил и притащил в Россию в крытом вагоне. Что они натворили, вам рассказывать не надо.
Призрак так и не протрезвел…
Воры посмеивались сдержанно, на всякий случай, чтобы не выдавать своей неосведомленности о смещении времени опальным писателем. А один, по всей вероятности живущий в сомнениях жулик, Черт — кликуха, попытался вяло возродить:
— Лишка двигаешь за Ильича, фраер. Воры его уважают…
— Потому и толкую за его большевистскую дерзость — ну кто бы еще догадался Маркса побрить? Один из его кентов, эсер. Тоже шпанюк, но бледной масти, слинял с нашей социалистической зоны и писал картавому уже со свободы. Щас вспомню, что он ему писал: «Вы одним росчерком пера, одним мановением руки прольете сколько угодно крови с черствостью и деревянностью, которой позавидовал бы любой выродок из уголовного мира».
— Ну, это бандитский базар! — обиделся старый законник Лапша. — Ты его к нам не притусовывай.
Вадим тогда подметил: они имели какие-то фальшивые лица, за которыми — не совпадавшие с их выражением мысли. Наверное, им хотелось зарезать писателя.
Именно с таким лицом явился настоящий призрак в его недавнее забытье, состояние — почти сон, возникшее на грани соприкосновения неизреченного с видимым.
Оно скрывало надвигающийся хаос, готовый произойти или явиться из того странно знакомого существа. Впрочем, призраку, наверное, не обязательно обладать сущностью. Достаточно того, что он — призрак.
Зэк понудил себя открыть глаза, но призрак не исчез, отплыл в сторону дверей над верхними нарами.
Прозрачно мягкий, неопределенно очерченный, словно сотканный из табачного дыма. В больничке, перед тем как войти в покойного Саловара, призрак имел бордовый цвет. Была смерть, и наряд был праздничный.
Этот серый, будничный, в нем он просто бродит по России. Упоров попытался истребить видение, тряхнул головой. Призрак взял и убрался с глаз долой. Осталось только ощущение присутствия фальшивой улыбки, как окно в будущее, затянутое серым дымком загадочности.
Сквозь то окно доносилось едва уловимое дыхание другой природы, несродной с той, что он называл жизнью.
Подмена. Фальшь — жизнь, пославшая своего представителя в доверчивый, легко поражаемый мир для пропаганды коммунизма. Причем цель могла быть и не так конкретна. Ее определила направленность не прерывавшегося разговора бывшего члена Союза писателей с заинтересованными ворами.
— …Вы думаете: мы — люди?! Держи карман шире! Мы — блюдо. Бесовское блюдо, рецепт которого составил алкоголик Маркс, Ленин — поварешка, а хватает нас Сатана…
Воры переглянулись. Им опять перестал нравиться этот тип, так складно компостирующий мозги. Но он был слишком, самостоятельный, сильный человек, с которым следовало считаться. Писатель широко улыбнулся Лапше:
— Вопросы есть?
— Ты хочешь сказать — главный черт в доле с коммуняками?
— А ты думал — он твой подельник?!
Вор не ответил на дерзость. Вор задумался…
Кажется, все было совсем недавно: Токаренко взял пятак и погнул его без видимых усилии. Положил на грязные нары, погладил сильной ладонью. Теперь та же рука опирается на костыль. Она усохла до размеров руки ребенка, и сам Еремей Григорьевич, усталый, погасший, долго вспоминает их первую встречу. В неживом лице теплится неживая усмешка. От взгляда в бездонные больные глаза у Упорова остается ощущение внутреннего разговора, при котором мысли делали взаимные извилины, обтекая нежелательные воспоминания…
Они чего-то боялись. Чего могли бояться мысли? Их ведь никто не слышит…
«Всего!» — отвечает внутренний голос. Истолкование ясное, как бесхитростная логика раба. Странное дело: вопросов больше не возникает даже внутри себя.
Токаренко вошел в кабинет первым. Вышел минут через тридцать. Придержав Упорова за рукав, спросил без улыбки:
— Знаешь, куда нас ведет Коммунистическая партия?
Сопровождавший их старшина весь собрался. В фокусе мыслей охранника сконцентрировалась бдительность матерого профессионала. Несколько секунд они рассматривали друг друга с тайной иронией. Токаренко ответил сам:
— К коммунизму, чудак. Что испугался?
Он действительно испугался сразу, как только переступил порог, потому, что к его собственному "я" вдруг прикоснулось чужое, тоже обнаженное, почти дружеское, но не плотское. И он сказал себе: «Будь осторожен: их трое», ничем не выдав своего тайнознания.
Губарь стряхнул пепел в хрустальную пепельницу, обратился к человеку у окна, особой посадкой головы выдающему свою принадлежность к партийной элите.
— Тот самый, заключенный Упоров.