Михаил Литов - Московский гость
— Мне не золото твое иллюзионное дорого, — стал рассуждать прорицатель, снова усевшись за стол и в задумчивости покачивая кудлатой головой, — мне дорога жизнь, солнышко в небе, листочки на деревьях, всякие молодые побеги, ручейки в лесу… А бессмертия ты мне все равно не дашь, живой водой, как Перуница, не напоишь и к Сварге, где пращуры мои землю пашут и стада пасут, на белом коне не отправишь.
— И мне солнышко да ручейки дороги, — возразил мэр. — Я пришел пожить от души, повеселиться, поесть от пуза и попить всласть…
— Сурицу пьешь? — быстро и заинтересованно спросил Онисифор Кастрихьевич, перехватывая у высокого гостя ткущую узоры слов иглу.
— Отчего же сурицу, водку простую, она тоже хорошо утоляет жажду, которая у нас есть, — спокойно ответил Радегаст Славенович. — А бывает, что винишко, бальзамы разные, коньячок. Но ничего такого, чего бы не пил наш народ, славный со времен Богумира да Орея с сынами. У каждого времени, брат, своя классика и хрестоматия пития — когда сурица, а когда и самогон. — Волховитов улыбнулся, прочитав в крошечных, близко посаженных глазках колдуна испуг и смятение одураченного человека. — Одним словом, я такой же русич, как ты, как почти всякий в этом граде, и по-русски хорошо изъясняюсь, стало быть, по праву претендовал здесь на стол, хотя иные и противились, обвиняя меня в подозрительном происхождении и бранясь, как подгулявшие волхвы. Моя власть не чужда тебе и твоим землякам, хотя в каком-то смысле и пришлая. Отчего же не признать? Да, стол я занял с мыслью не столько Правь править, сколько харчеваться в свое удовольствие, но ведь и другим жить не мешаю. Но чувствую, что-то не так… И хоть я никого здесь не обидел и никому, даже Правь своим восстановлением нарушив, дорогу не перебежал… ну, кроме как тем дуракам и прохвостам, что соперничали со мной за стол… а вот чую, братишка: приходит моему земному блаженству конец, надвигается мгла.
— И верно чуешь! — громыхнул Онисифор Кастрихьевич.
— А мне надо знать точно, — с угрюмой невозмутимостью возразил Волховитов, — знать наверное. Погадай!
Беловодский пророк понял, что проклятый волхв не отстанет, и стал бы в конце концов маленьким, мягким, как воск, несчастным человеком в его руках, когда б его не осенила счастливая придумка. А может быть, и не вымесел изворотливого ума то был, а опять же подсказка свыше.
— Сам, собственной безопасности и спасения души ради, участвовать в гадании не буду, — твердо заявил старик, — но дельный совет тебе дам. Как будешь ложиться спать… ты, впрочем, спишь ли?
— Сплю, — ответил мэр, — бывает. Богатырским сном, это самой собой.
— Так вот, перед сном надень на шею себе зашитый в шелк камень, который называется «вещуном». А камень этот достань из колодца, какой тебе приглянется, желательно глубокий, и он должен быть черного цвета, тот камень, покрытый крепко-накрепко слизью. Вымой его в росе, собранной с чертополоха, и храни надежно. Перед гаданием же говей несколько дней, ни коньяков, ни бальзамов никаких, и пищи не принимай тоже, собраний и манифестаций там разных не проводи, не хаживай на развлекательные мероприятия и от слабого пола уклоняйся. А как выполнишь все предварительные условия, навесишь себе «вещуна» на грудь да уснешь, он с тобой заговорит, явив во сне всю будущую правду.
— Точны указания?
— Клянусь, точнее не бывает! — истово завопил ведун.
Мэр, приняв совет к сведению и поблагодарив старца, отправился восвояси, а Онисифор Кастрихьевич застыл посреди комнаты, парализованный страхом, ибо в действительности рецепт исказил, дал ужасному визитеру неверную наводку. Совсем другое было в прописях: не на грудь надо навешивать «вещуна», а класть на ночь под подушку, утром же, обмыв его росой, идти с ним к морю или реке, к иному какому водоему и на крутом берегу размахнуться, якобы бросая его в воду. Вот тогда-то камень и заговорит.
Не подразумевает ли сугубо устная благодарность мэра, отнюдь не подкрепленная звоном монет, что он раскусил уловку? Правда, пообещал скоро одарить советчика, но иди знай, что это будут за дары!
Иди знай, заговорит ли тот «вещий» камень, вздумай мэр упражняться с ним на крутых берегах. Вот в чем загвоздка. Какой-нибудь простец с перепугу, может, и услышит что-то, а для Радегаста Славеновича такие методы, пожалуй, чересчур наивны и нелепы. Потому и велел ему Онисифор Кастрихьевич ожидать откровения во сне, надеясь, что мэру приснится хоть что-нибудь да поучительное, достойное и он поверит. На это была вся надежда. А если не приснится ничего достойного внимания и мэр не поверит?
Из благих побуждений я солгал этому господину и теперь выпью сурицы, — решил обомлевший старик и, подойдя к массивному резному буфету, бережно наполнил рюмочку. Мы ее пьем пять раз в день, — вслух рассуждал старик, еще и еще прикладываясь к рюмке, — а то и больше, ибо восславить тем богов — дело похвальное и для них радостное. Сгуби врагов наших, Перун, чтоб не мешали нам славить тебя, сокруши тать ночную, чтоб не угасала Сурья и мы с утречка ясного принимались пить сурицу, и пили ее до вечера, и вечером, после трудов праведных, когда кости наши от усталости меньшают и нас меньше делают, во славу Дажьбога тоже пили бы…
А Радегасту Славеновичу — великое ничто! Я, может быть, ему ад накликал, хотя он и отрицает, — возгордился Онисифор Кастрихьевич.
Совершив омовение и после оного выпив сурицы, отойду ко сну, — решил он, однако, выглянув в окошко, подумал: — О нет, еще Сурья сияет! Синь, даденная нам Сварогом, не меркнет! И стада на склонах моей горы, пасомые Велесом, не тощают! Пойду-ка в Сваргу, — укрепился он в решении, — нет там ни эллина, ни иудея.
Папенька и маменька! — возгласил странник и затворник горы и направился, покачиваясь и пошатываясь, к кладбищу, где мирно покоилась вся его родня. — Родитель бесценный, сидел бы ты, греховодник старый, дурак дураком в пекле на сковородке, и ты, мамаша, имела бы вилы в бок, а вот поди ж ты, повстречался вам на ваше счастье Перунько, и с тех пор вы знай себе пашете и сеете, коров пасете и доите, да еще, пожалуй, и сурицу попиваете в ожидании часа, когда удача вам улыбнется и вы себе новое тело добудете. Знали, где кости свои угомонить и душу притаить! Но и я знаю. Я себе новое тело еще прежде вас добуду!
--Может быть, эта встреча в домике на горе и разговор были только сном, привидевшимся Радегасту Славеновичу. Но даже если так, то и это исполненное красноречия перемещение по чужому сознанию стало для Онисифора Кастрихьевича непреложной явью и личным достоянием, а для самого сновидца руководством к тому, чтобы раздобыть камень «вещун» и, совершив все необходимые приготовления, погрузиться в новый сон. И ему приснилась календарная чаша, но не в «живом», вещественном виде, а рисовано намеченная для него, смотрящего откуда-то сверху, схематическим гадательным кругом, даже с приписанными возле четко отделенных друг от друга рисунков названиями месяцев, как бы в напоминание ему, как если бы он мог забыть. Но этого он не забыл и потому во сне оскорблено покачал головой, уязвленный такой бестактностью. На круге том вдруг откуда ни возьмись возникла черная точка, подросла, превратилась в шарик, который побежал, ускоряя бег на глазах, и вот уже вся условная чаша стронулась с места, пришла в движение. Выходила своего рода рулетка, и сновидец знал, что сейчас ему будет указан месяц, а год мог быть только нынешний.
Бегущий шарик, в своей небольшой замкнутости постоянно меняя облик, смахивал то на ловкого жучка с блестящим панцирем, то даже на уменьшенного и очень резвого Онисифора Кастрихьевича, и мэру это пустяковое и к тому же какое-то протеево участие шарлатана в его сне было неприятно. Движение замедлилось, изменчивый шарик нырнул в рисунок, подписанный серпнем, и исчез. Время жатвы! Круг остановился. Совсем скоро, подумал сновидец, и печаль обволокла его душу.
Рамка, отведенная серпню, расширилась, и круг растворился под ней, а внутри самой рамки, в довольно глубокой перспективе, вместо условных книжных штрихов спело заколосилось настоящее поле. Волховитов приблизился… и странное дело, картина, представшая его глазам, без каких-либо видимых затруднений вмещала в себя не только это поле, но и выпуклое достоверное изображение мэрии, как фасада ее, так и внутренних покоев, а в него беспрепятственно вклинивалось большое открытое небу и ветрам требище на горе. Поле колосилось внутри тех разделенных во времени пространств, где он, сновидец, был некогда и снова был теперь верховным, но само оно не было пространством, тем более что колосья по мере приближения к ним меняли форму, и Волховитов видел уже, что это живые люди, толпа людей, собравшихся совершить требу, но и спросить его за сделанное им после избрания градоначальником.
Он повернулся к этим сбившимся в беспокойную кучу людям. Их лица различить было невозможно, даже тех, что стояли совсем близко, они слились в сплошную желтую полосу. Но когда он интересовался лицами людей, приходивших к нему с просьбами или требованиями? Он чувствовал их нетерпение, а еще странные переделки за своей спиной, даже видел, как будто у него выросли глаза на затылке, он видел, что темный фон сзади, пока он стоял перед охваченной не то ужасом, не то яростью толпой, постоянно меняется, переделываясь из обычной, ничем не примечательной стены его кабинета в длинный ряд деревянных фигурок. Или наоборот. Установить последовательность этих перемен не удавалось, скорее всего они происходили одновременно, совмещаясь и накладываясь друг на друга с фантастической прихотливостью. Стена вдруг распадалась на отдельные куски, между которыми клубилась тьма, и те куски были идолами; но в своей совокупности они оставались стеной. Он не знал, какую роль играет перед собравшейся толпой, чего от него ждут или требуют, равно как и того, какое из его имен подошло бы к данному случаю. Впрочем, он всегда, при любых обстоятельствах, был прежде всего Волхвом.