Владимир Чивилихин - Память (Книга первая)
И с Жуковским у нее сложилось давнее приятельство, и с другими литераторами; одного лишь Пушкина как-то миновало знакомство с этой оригинальной и, бесспорно, самой обворожительной фрейлиной императрицы. Было в молодой придворной особе что-то и непонятно-настораживающее. Однажды Пушкин увидел ее холодное, отчужденное лицо в профиль и проследил за ее взглядом, направленным на декорацию мундиров, пелерин, камзолов, складок, вуалей, оборок, эполет…
Как-то поздно вечером, когда поэт в одиночестве спускался по крыльцу Карамзиных, у которых устало доигрывала музыка, она встретилась ему и предложила:
— Пойдемте со мною танцевать, но так как я не особенно люблю танцы, то в промежутках мы поболтаем.
Отказаться было никак невозможно, и Пушкин вернулся в залу. Сказал ей, что давно приметил ее. Она в тон ответила, что только ради такого комплимента стоит жить среди всего этого, и обвела скучающим холодным взглядом залу. Пушкину понравилось, что она против ожидания не кокетничает с ним, естественно-мила, прекрасно говорит, не засоряя, как все, свою чистую русскую речь галлицизмами и прононсами. А ночью родились стихи:
Она мила — скажу меж нами —Придворных витязей гроза,И можно с южными звездамиСравнить, особенно стихами,Ее черкесские глаза.
Пушкин много писал той зимой лирических стихов, но возмужавший гений его уже тянулся к истории России, к личности Петра. На чтение «Полтавы» он попросил Карамзиных пригласить их постоянную гостью, однако хорошо читать Пушкин не смог, а черноокая слушательница почему-то промолчала, не высказав никакого заключения. «Полтаву» он посвятил Аннушке Олениной, которую в ту пору любил вдохновенно. Поэты посвящали много стихов и той, что внимала в тот вечер Пушкину, но больше комплиментарных или шутейных. Петр Вяземский:
Вы донна Соль, подчас и донна Перец,Но всем нам сладостно и лакомо от вас,И каждый чувствами и мыслями из насВаш верноподданный и ваш единоверец.Но всех счастливей будет тот,Кто к сердцу вашему надежный путь проложит.И радостно сказать вам сможет:О, донна Сахар, донна Мед!
Однако ни один человек не проложил пока пути к ее сердцу, и сама императрица советовала ей лучше выйти замуж без любви, чем остаться старой девой, — можно вконец соскучиться самой и наскучить всем.
Знакомство с прекрасной фрейлиной совпало со сватовством Пушкина к Аннушке Олениной. Ее родители отказали поэту из-за его политической неблагонадежности. Через полтора года он вписал в альбом Олениной восемь строк, по краткости, простоте, искренности, глубине и силе выражения чувства не имеющих, пожалуй, аналогов в мировой поэзии:
Я вас любил; любовь еще, быть может,В душе моей угасла не совсем;Но пусть она вас больше не тревожит;Я не хочу печалить вас ничем,Я вас любил безмолвно, безнадежно,То робостью, то ревностью томим:Я вас любил так искренне, так нежно,Как дай вам бог любимой быть другим.
К черноокой же придворной красавице иного чувства, кроме приязненного любопытства и уважительного внимания, у Пушкина не возникло. Они, однако, подружились. Встречались на балах, вечерах и обедах у Карамзиных и других, беседовали о серьезном, таком, о чем с женщинами обычно не говорят, и шутили, доводя шутки до язвительности, недоступной мужчинам. Оказала она ему как-то и деловую услугу — передала одну из глав «Евгения Онегина» на непосредственную царскую цензуру.
Шло время. Пушкин женился, но прежняя дружба сохранилась и даже окрепла. Летом 1831 года на ее даче в Царском Селе он читал Наталье Николаевне и ей свои сказки, требуя нелицеприятных мнений. А она могла высказать их, как откровенно высказалась однажды по поводу не понравившегося ей стихотворения «Подъезжая под Ижоры», в котором, заметила она Пушкину, он «выступает как бы подбоченившись». Автор, оценив это оригинальное мнение, долго и весело смеялся.
В начале следующего года она вышла замуж, и Пушкин стал большим другом этого семейства. «В 1832 году Александр Сергеевич приходил всякий день ко мне», — вспоминала она позже. 18 марта того года он подарил ей альбом с поэтическим эпиграфом, написанным как бы от ее лица:
В тревоге пестрой и бесплоднойБольшого света и двораЯ сохранила взгляд холодный,Простое сердце, ум свободный,И правды пламень благородныйИ, как дитя, была добра;Смеялась над толпою вэдорной,Судила здраво и светлоИ шутки злости самой чернойПисала прямо набело.
Пушкин продолжал встречаться с нею у общих знакомых или навещая ее время от времени; было, очевидно, в их отношениях такое, что поэт ценил. Весной 1832 года она вместе с Пушкиным и Жуковским была в гостях у Екатерины Андреевны Карамзиной, вдовы знаменитого русского историка и писателя, сестры Петра Вяземского, которая любила и долгие годы сердечно опекала поэта. После этого вечера они долго не виделись, во-всяком случае, почти весь следующий год, — в начале его она уехала за границу, вернулась только в августе 1833-го, а Пушкина с 18 августа по 20 ноября не было в Петербурге.
После долгого перерыва навестил он ее 14 декабря 1833 года, в годовщину восстания на Сенатской площади. Пушкин не пишет в дневнике, о чем шел разговор в тот вечер, но несомненно, что в такой день он не мог не вспомнить своих друзей и товарищей, а она — родственника, страдавшего в Сибири.
— У нее среди декабристов были родные? — спрашивает дочь.
— Николай Лорер приходился ей дядей. В это время он жил на поселении в Кургане. Кстати, у него был большой альбом стихов, в котором послание Пушкина «В Сибирь» отличалось от авторского одним словом, вернее, даже одной буквой, в корне, однако, меняющий смысл концовки самого знаменитого политического стихотворения той поры:
Оковы тяжкие падут,Темницы рухнут — и свободаВас примет радостно у входа,И братья меч ваш отдадут.
— Кажется, смысл точнее, чем у самого Пушкина! — восклицает Ирина. — И всего-то одна лишь буква!
— А со своей оригинальной черноокой приятельницей Пушкин еще встречался после 14 декабря 1833 года? — возвращает меня на прежний путь Ирина, задумчиво листая какую-то старую книгу.
— Не единожды.
Наверное, было в этой женщине что-то воистину притягательное, если великий поэт искал общения с нею. В 1834 году, судя по достоверным письменным источникам, Пушкин был у нее 7 марта, в конце апреля, 20 мая, 2 июня, в начале августа, 16 октября, 6, 17, 21 и 24 ноября — десять раз. Потом она снова уехала за границу, и надолго. Ее не было в России той зимой, когда поэт начал метаться в сетях грязных интриг и тяжких денежных долгов. Она ничего не знала об этом и за полтора месяца до рокового дня интересовалась в письме делами «Современника» и последними сочинениями Пушкина.
Горько плакала, узнав в Париже о смерти поэта от Андрея Карамзина, которому мать сообщила: «Пишу тебе с глазами, наполненными слез, а сердце и душа тоскою и горечью; закатилась звезда светлая, Россия потеряла Пушкина…» Вскоре Жуковский получит письмо из Парижа: «Одно место в нашем кругу пусто, и никогда никто его не заменит. Потеря Пушкина будет еще чувствительнее со временем…»
Думаю иногда вдруг, — будь она той зимой в Петербурге, может, и не случилось бы непоправимого? Конечно, это из области чисто мечтательных предположений, но она обладала проницательным умом, сильной волей, знанием людей, жизни, большого света и двора, пользовалась влиянием на все пушкинское окружение и умела, видно, постоять за себя и друзей, если, рано осиротев, сама, без помощи знатных, влиятельных или богатых родственников, добилась такого положения в петербургском высшем обществе, насквозь проникнутом интригами, борьбой самолюбий, властолюбии, корыстолюбии. И она могла бы, мечтается, распутать дьявольскую сеть вокруг поэта или, по крайней мере, вовремя предупредить его о смертельной опасности…
Эта женщина была, знать, воистину незаурядной, и не только «за красивые глаза» ей посвящали стихи, кроме Пушкина и Вяземского, многие поэты — Иван Мятлев, Алексей Хомяков, Василий Туманский и даже одна поэтесса — Евдокия Ростопчина.
— Между прочим, Лермонтов был знаком и с этой пушкинской приятельницей.
Он встречался с нею у тех же Карамзиных, хотя большой дружбы меж ними, кажется, не возникло — не то времени недостало для постепенного узнавания друг друга, не то она с возрастом делалась настороженнее к людям, не то просто их переменчивые настроения не сходились в часы встреч. Однажды он заехал к ней с визитом, но хозяйки не оказалось дома, и Лермонтов оставил в ее альбоме, всегда лежащем наготове на отдельном столике, свою, так сказать, визитную карточку:
В простосердечии невеждыКороче знать я вас желал,Но эти сладкие надеждыТеперь я вовсе потерял.
Быть может, до своего последнего отъезда на Кавказ он все-таки успел узнать ее короче, потому что эти строки так и остались в альбоме, а в печать он разрешил только продолжение, не противоречащее, впрочем, началу: