Уильям Стайрон - Выбор Софи
Пакетик с инжиром она запрятала под отпоровшуюся подшивку своей полосатой куртки. Незадолго до восьми, когда уже пора было идти на четвертый этаж, в мансарду, где находился кабинет, Софи почувствовала, что не в силах дольше сдерживаться – так ей захотелось инжира. Она нырнула под лестницу, где было достаточно просторно и где ее не могли увидеть другие узницы. И там лихорадочно разорвала целлофан. Слезы застлали ей глаза, когда нежные комочки инжира (влажно вязкие и божественно сладкие, с вкрапленными в них архипелагами зернышек) один за другим заскользили по ее пищеводу; ошалев от счастья, не стыдясь своей алчности и того, что сладкая слюна течет по пальцам и подбородку, она съела весь инжир. Глаза ее все еще застилал туман, и она задыхалась от наслаждения. Затем, постояв немного, чтобы инжир осел в желудке, а лицо приняло спокойное выражение, она медленно пошла наверх. Подъем длился всего несколько минут, но за это время возникло два памятных обстоятельства, которые жуткой явью вплелись в ее страшную, как галлюцинации, утреннюю, послеполуденную и вечернюю жизнь в Доме Хесса…
На лестничных площадках – как раз над подвалом и под самой мансардой – были окошки, выходившие на запад, и Софи обычно старалась отвести от них взгляд, хотя это и не всегда ей удавалось. Вид, открывавшийся оттуда, был ничем не примечателен: на переднем плане – бурый лысый плац, низкий деревянный барак, проволочная изгородь под электрическим током, окружающая такую неуместную тут кущу изящных тополей, но вдали видна была железнодорожная платформа, где происходили «селекции». И там неизменно стояли, вытянувшись в ряд, железнодорожные вагоны, служившие этаким серовато-коричневым задником, на фоне которого разыгрывались смазанные, ошарашивающие картины жестокости, насилия и безумия. Платформа находилась слишком близко, чтобы ее не заметить, и слишком далеко, чтобы отчетливо видеть то, что там происходит. Возможно, рассказывала потом Софи, то, что она сама прибыла на этой цементный quai,[207] и ассоциации, которые он вызывал, побуждали ее избегать смотреть туда, отводить взгляд, не пускать в поле зрения мимолетно промелькнувшую картину, которая с этого наблюдательного поста представала ей весьма несовершенной, напоминая зернистые тени-призраки в старой немой кинохронике: высоко занесенный приклад; трупы, вытаскиваемые из товарных вагонов; человек, точно кукла из папье-маше, втаптываемый в землю.
Иногда ей казалось, что дело обходилось без жестокости – оставалось лишь страшное впечатление от железного порядка и людских толп, которые, покорно передвигая ноги, исчезали из глаз. Платформа находилась слишком далеко, и звуки сюда не долетали: полоумный грохот оркестра из узников, встречавшего каждый поезд; окрики охранников, лай собак – все это не достигало Дома Хесса, хотя при случае нельзя было не услышать треска револьверного выстрела. Таким образом, драма как бы разыгрывалась в милосердном вакууме, откуда были изъяты горестные стоны, крики ужаса и прочие звуки этого ада. Наверное, этим и объясняется, думала Софи, взбираясь по лестнице, то, что она время от времени уступает неудержимому желанию взглянуть туда, – вот и сейчас она увидела лишь цепочку только что прибывших, еще не разгруженных товарных вагонов. Охранники-эсесовцы, в облачках пара, окружали поезд. Из накладных, накануне полученных Хессом, Софи знала, что это второй из двух составов с 2100 евреями из Греции.
Удовлетворив свое любопытство, она отвернулась от окна и открыла дверь в гостиную, которую ей следовало пересечь, чтобы попасть на лестницу, ведущую наверх. С радиолы фирмы «Стромберг-Карлсон» звучало контральто, наполняя комнату любовным страданием, и экономка Вильгельмина стояла и слушала, достаточно громко подпевая и роясь в груде шелкового женского белья. Она была одна. Комнату заливал солнечный свет.
На Вильгельмине (как заметила Софи, спеша побыстрее пройти через комнату) был халат с хозяйского плеча и розовые ночные туфли с большими розовыми помпонами; ее крашенные хной волосы были закручены на бигуди. Нарумяненное лицо горело как огонь. Подпевала она на редкость фальшиво. Когда Софи проходила мимо, она повернулась и впилась в нее отнюдь не неприязненным взглядом, что не очень вязалось с невероятно отталкивающим лицом этой женщины. (Сейчас это может показаться навязчивым и, наверно, недостаточно убедительным, но я не могу удержаться, чтобы не повторить манихейского высказывания Софи в то лето и на этом поставить точку: «Если ты когда-нибудь станешь писать об этом, Язвинка, скажи, что Вильгельмина была здесь единственная красивая женщина – нет, она была не по-настоящему красивая, а интересная, с таким жестким лицом, какое бывает у женщин с панели – единственная интересная женщина, которую сидевшее в ней зло сделало абсолютно отталкивающей, – я таких больше не видела. Лучше описать ее я не могу. Это было что-то бесконечно отвратительное. Я как видела ее – у меня кровь застывала в жилах».)
– Guten Morgen,[208] – прошептала Софи, спеша мимо.
Однако резкий оклик Вильгельмины неожиданно заставил ее остановиться:
– Подожди-ка! – Немецкий язык вообще звонкий, а у Вильгельмины к тому же был громкий голос.
Софи повернулась к экономке – как ни странно, хотя они часто виделись, они еще ни разу не разговаривали. Несмотря на свой вполне мирный вид, женщина внушала опасение: Софи почувствовала, как у нее в обоих запястьях забился пульс, во рту мгновенно пересохло. «Nur nicht aus Liebe weinen», – рыдал жалобный плаксивый голос; щелчки царапин на пластинке, усиленные динамиками, эхом отдавались от стен. Искристая галактика пылинок плавала в косом луче раннего солнца то вверх, то вниз по просторной комнате, заставленной шкафами и столиками, золочеными диванчиками, и комодиками, и креслами. «Это даже не музей, – подумала Софи, – это какой-то чудовищный склад». Неожиданно Софи почувствовала в гостиной тяжелый острый запах дезинфектанта – совсем такой же, как от ее робы. Экономка повела себя жутковато и прямолинейно.
– Я хочу тебе кое-что дать, – зазывно произнесла она, улыбаясь и продолжая перебирать стопку белья.
Воздушная гора шелковых трусиков, на вид только что выстиранных, лежала на мраморной доске комода с инкрустацией из разноцветного дерева, украшенного полосками и завитушками из бронзы, – большой и громоздкий, он бросался бы в глаза даже в Версале, откуда, наверное, и был выкраден.
– Бронек принес это вчера вечером прямо от прачек, – продолжала вещать пронзительным голосом экономка. – Фрау Хесс любит раздавать вещи узникам. А я знаю, тебе не давали белья, да и Лотта жаловалась, что казенная юбка натирает ей поясницу.
Софи внутренне охнула. В мозгу ее – это не было внезапным прозрением: она не почувствовала ни боли, ни шока – воробушком промчалась мысль: «Это же все вещи с мертвых евреев».
– Они совсем, совсем чистые. Некоторые из отличного, настоящего шелка – я не видела ничего подобного с начала войны. Какой у тебя размер? Могу поклясться, ты даже и не знаешь. – В глазах экономки вспыхнул мерзкий огонек.
Все разворачивалось слишком быстро – так неожидан был этот благожелательный дар, что Софи не сразу почувствовала неладное, но вскоре до нее дошло, в чем дело, и она по-настоящему встревожилась – встревожилась и оттого, что Вильгельмина, затаясь, поджидала, когда она появится из своего подвала, и ринулась на нее, словно тарантул (а сейчас Софи поняла, что именно так оно и было), и то ее неожиданного предложения, поистине нелепого по своей щедрости.
– Неужели эта материя не натирает тебе зад? – услышала она вопрос Вильгельмины, произнесенный тихо, слегка вибрирующим голосом, что выдало ее еще больше, чем глаза или эта фраза, которая сразу насторожила Софи: «Могу поклясться, ты даже и не знаешь».
– Да… – произнесла Софи, чувствуя себя до крайности не в своей тарелке. – Нет! Не знаю.
– Иди сюда, – пробормотала экономка, указывая Софи на нишу. Это было темное углубление в стене за плейелевским концертным роялем. – Иди сюда, давай померим вот эти. – Софи, не противясь, шагнула в нишу и тотчас почувствовала пальцы Вильгельмины на борту своей куртки. – Ты меня очень заинтересовала. Я слышала, как ты разговаривала с комендантом. Ты прекрасно говоришь по-немецки, как будто это твой родной язык. Комендант говорит, что ты полька, но я, право, не верю. Ха! Слишком ты для польки красивая. – Судорожно выбрасывая слова, Вильгельмина подталкивала Софи к зловеще темному углублению в нише. – Все польки тут такие простые и некрасивые, такие lumpig,[209] такие на вид паршивые. А вот ты – ты, наверно, шведка, да? Шведских кровей? Ты больше всего похожа на шведку, а я слыхала, на севере Польши у многих шведская кровь. Ну вот, здесь нас никто не увидит, и мы можем померить парочку трусиков. Так что теперь твой милый задок будет снова беленьким и нежным.