Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
На подъезде к Виана-ду-Каштелу, перед поворотом на автобан к Порту и Коимбре выпавшее из памяти слово начало вертеться у Грегориуса на языке. Невольно он откинулся, закрыл глаза и мобилизовал все силы, чтобы помешать ему снова уйти в небытие. Из прострации его вывели заполошные гудки встречного автомобиля. В последнюю секунду он вывернул руль, избежав лобового столкновения. На ближайшей площадке для отдыха он долго сидел в заглушённом автомобиле, пытаясь справиться с пульсирующими в мозгу токами. Остаток пути до Порто он ехал, пристроившись за неповоротливым грузовиком. Дама на станции проката была отнюдь не в восторге, что он настаивал вернуть автомобиль здесь, а не в Коимбре. Но, окинув долгим пристальным взглядом его лицо, она решилась на такую нестандартную сделку.
Когда поезд на Коимбру и далее на Лиссабон отошел от перрона, Грегориус в полном изнеможении откинулся на спинку сиденья. Перед его взором замаячили прощания, которые предстояло проделать в Лиссабоне.
«Ибо в этом и заключается смысл прощания, веский, полный смысл: двое, прежде чем расстаться, объясняются, как они видели и как принимали друг друга,
— писал Праду к матери. —
Что в отношениях им удалось, а что нет. Для этого необходимо бесстрашие — надо выдержать боль диссонансов. И признать то, что нестерпимо признавать. Прощаться — это еще значит и то, что человек должен сделать для себя: не поступиться своей правдой под взглядом другого».
Поезд набрал ход. Страх перед неминуемой смертью, которой он только что избежал, отступил. Думать ему больше не хотелось. На всем пути до Лиссабона.
И в тот самый момент, когда ему удалось под монотонный стук колес отрешиться от всего происходящего, потерянное слово вдруг нашлось: «λιστρου», «скребок для мытья полов залы». И он четко видел, где стояло это слово: «Одиссея», конец двадцать второй песни.
Дверь купе распахнулась, и место напротив занял нагловатый молодой человек, разворачивая бульварную газетенку с заголовками, набранными крупным шрифтом. Грегориус поднялся, забрал свой багаж и прошел в конец поезда, где отыскалось свободное купе. «Λιστρου», — бормотал он, — «λιστρου».
Когда поезд остановился на вокзале Коимбры, Грегориус подумал об университетском холме и ему представился средневековый топограф, переходящий мост со старомодным докторским саквояжем, сухой, согнутый человечек с закинутой на манер птицы головой, в сером рабочем комбинезоне, размышляющий о том, как бы заставить людей на замковом холме дать ему туда доступ.
Силвейра, вернувшийся поздним вечером из офиса, застал Грегориуса, спустившегося ему навстречу в вестибюль.
— Уезжаешь?
Грегориус кивнул.
— Домой?
Грегориус кивнул.
— Расскажи!
44
— Дали бы мне время, я сделала бы из вас португальца, — с игривым упреком сказала Сесилия. — В вашем грубом гортанном краю вспоминайте: doce, suave. И не забывайте: гласные мы просто пробегаем.
Зеленый платочек перед ее губами легко колыхнулся. Она засмеялась, заметив его взгляд.
— Нравятся мои упражнения с платочком, да? — она подула сильнее.
Прощаясь, Сесилия протянула руку:
— Ваша бесподобная память. Уже поэтому вас не забуду.
Грегориус удержал в своей ее руку, пока позволяли приличия. Поколебавшись, он рискнул:
— А есть какая-то причина, почему…
— …почему я ношу зеленое? — с нежным смехом подхватила Сесилия. — Разумеется, есть. Узнаете, когда вернетесь.
Quando voltares. «Когда вернетесь». «Quando»,[117] — сказала она, не «se».[118]
По дороге к Витору Котиньо он представил себе, как в понедельник утром появляется на курсах. Как бы у нее вытянулось лицо! Интересно, так же легко двигались бы ее губы, если бы пришлось рассказывать о «вечно зеленом»?
— Que quer? — раздался громогласный оклик часом позже.
Пропищал зуммер домофона, старик спустился по лестнице с бессменной трубкой в зубах. С секунду он рассматривал пришельца.
— Ah, c'est vous,[119] — память его не подвела.
И сегодня в комнатах пахло залежалой едой, пылью и трубочным дымом. И сегодня на Котиньо была застиранная рубаха неопределенного цвета.
— Праду! O consultório azul! Ну, нашли?
«Не знаю, почему делаю это, но так уж вышло», — вспомнились Грегориусу слова старца, когда тот в прошлый приход подарил ему двуязычный Новый Завет.
Он и сейчас лежал у него в кармане. Но язык так и не повернулся признаться в этом — не нашлось нужных слов.
«Близость так мимолетна и обманчива, как фата-моргана»,
— записал Праду.
— Простите, спешу, — извинился Грегориус, подавая руку.
— Вот еще что! — прокричал старик через весь двор. — Когда вернетесь, будете звонить по тому номеру? Номеру на лбу?
Грегориус неопределенно пожал плечами и помахал на прощанье.
Он поехал в Байху, нижний город, и промаршировал по шахматной доске его улиц. В кафе напротив аптеки О'Келли он что-то наспех перекусил, но дождался, пока за стеклянной врезкой темно-зеленой с золотом двери показалась фигура аптекаря. Хочет ли он поговорить с ним еще раз? Хочет ли?
Все утро Грегориуса преследовала мысль, что в его прощаниях есть что-то неправильное. Чего-то не хватало. Теперь он понял, чего. Он отправился в ближайший магазин фототоваров и купил камеру с телеобъективом. Вернувшись в кафе, взял крупным планом окошко в двери и исщелкал почти всю пленку, потому что все время опаздывал нажать на кнопку.
Потом он снова поехал к дому Котиньо у кладбища Семитерьо-душ-Празериш и сфотографировал ветхое, увитое плющом здание. Он взял в объектив и окно и долго ждал, но старик так и не появился. Оставив эту затею, он прошел кладбищем и сделал снимки с фамильного склепа Праду. Неподалеку он купил еще пленок и старым трамвайчиком потрясся по городу к Мариане Эсе.
Красно-золотистый «ассам» и леденцы. Большие темные глаза. Каштановые волосы. Она согласилась, что лучше пойти на обследование к врачам, с которыми можно обсудить все на родном языке. Грегориус умолчал об обмороке в университетской библиотеке в Коимбре. Они поговорили о Жуане Эсе.
— Немного тесновато в его комнате, — осторожно заметил Грегориус.
На мгновение по ее лицу пробежало раздражение, но она быстро взяла себя в руки.
— Я предлагала ему и другие приюты, комфортабельнее. Но он не захотел. «Пусть будет просто, — сказал он. — После всего, что было, так и следует».
Грегориус ушел раньше, чем закончился в чайнике чай. Он пожалел, что затронул эту тему. Нехорошо получилось. Выходило так, будто после четырех воскресных посещений он стал Жуану ближе, чем Мариана, знавшая его еще девочкой. Будто он лучше понимал старика. Да, нелепо. Даже если и на самом деле так и было.
Отдыхая после обеда в доме Силвейры, он надел громоздкие старые очки. Глаза их не приняли.
Когда он подошел к дому Мелоди, для фотографирования было уже слишком темно. Тем не менее он сделал пару снимков со вспышкой. Сегодня за освещенными окнами ее силуэт не мелькал. «Девочка, которая порхала, не касаясь земли». Судья вышел из автомобиля, палкой с серебряным набалдашником остановил поток машин, затесался в толпу слушателей и, не глядя на дочь в кепочке, бросил в футляр от скрипки пригоршню монет. Грегориус поднял взор к зеленым кронам старых кедров, которые перед тем, как брат вонзил ей нож в горло, показались Адриане кроваво-красными.
В окне промелькнула фигура мужчины. И это решило для Грегориуса вопрос, стоит ли звонить в дверь. В баре, где он уже однажды сидел, он, как в тот раз, выпил чашку кофе и выкурил сигарету. Потом вышел на крепостные террасы и запечатлел виды ночного Лиссабона.
О'Келли как раз запирал аптеку. Когда он несколькими минутами позже пошел вдоль по улице, Грегориус следовал за ним на таком расстоянии, что и этот конспиратор не смог его обнаружить. О'Келли свернул на улочку, где располагался шахматный клуб, а Грегориус вернулся обратно, чтобы сфотографировать аптеку, где по ночам не гас свет.
45
Утром в субботу Филипе поехал с Грегориусом в лицей. Они упаковали вещи. Грегориус снял со стен фотографии Исфахана, а потом отослал шофера.
Был теплый солнечный день — на следующей неделе наступал апрель. Грегориус сел на замшелые ступени парадной лестницы.
«Я сидел на теплом мху парадной лестницы и размышлял о настоятельном желании отца видеть меня врачом — то бишь тем, кто сможет избавить от боли таких, как он. Я любил отца за его доверие и проклинал за непосильную ношу, которую он взвалил на меня своей надеждой».