Дина Рубина - Белая голубка Кордовы
Он опять с удовлетворением, но и странной затаенной болью окинул взглядом портрет Пилар. Все полотно дышит, вибрирует скользящим пространством, волнами тревоги наполняет комнату. Само обнаженное тело заключает в себе борьбу двух стихий — внутренних теплых и внешних холодных тонов, от этого тела исходит то единое движение, которое захватило весь город, небо, окно с распластанной птицей…
Ну, скажи себе, скажи же себе, наконец: портрет удался. Впервые за много лет ты стал самим собой; не жалким подражателем, не поддельщиком, а зрелым мастером. И не потерялся! Смотри, сколько жизни в ее фигуре: как пульсирует ее живот, какой жар от него исходит! Странно, что сердце так скулит — ведь по завершению работы девушка должна была совершенно тебя оставить.
С другого, дальнего мольберта на него неотрывно смотрел этот немыслимый святой — только последний идиот не заметит, какая отпетая у него рожа! Смотрит беспощадно, провожая глазами все его движения — неумолимо, неотступно! — вот как ты сам смотрел недавно на несчастного Славика. А кстати, как ты смотрел? — ведь сам себя ты видишь только бреясь или одеваясь, мельком, обыденным скользящим взглядом, безмятежно насвистывая… Вдруг вспомнился профессионально острый — с изображения на объект — взгляд Илана, специалиста по идентификации внешностей: «Вот на тебя-то как раз он и похож».
Сняв с колен разнеженного Чико, он поднялся и принес небольшое круглое зеркало. Усевшись на ступенях в прежней позе, повернулся в зеркале в три четверти, точно, как монах на картине, и сделал лицо… Так мама, объявив имя соседки или знакомого, в одно мгновение превращалась в изображаемый персонаж.
Вперив в лицо на портрете ответный яростно-непреклонный взгляд, упрямо сведя прямые черные брови, он медленно перевел взгляд в зеркало… и чуть не уронил его! Сходство его в зеркале со святым Бенедиктом, или как там называли когда-то этого парня, было таким обескураживающим, что и усмехнуться не получалось.
Несколько мгновений он сидел, не шевелясь, не меняя выражения лица, озадаченно переводя взгляд с зеркала на холст…
— Мистика… — пробормотал наконец, криво усмехнувшись себе самому. Отложил зеркало, протянул руку и опять погладил кота, что внимательно следил за всеми манипуляциями хозяина:
— Или, скорее, месть. Ведь я отнял у художника имя, понимаешь, котяра? А это оказался отчаянный художник: он сопротивляется, борется с грабителем до последнего! До последнего молчаливого взгляда сражается за своё! Такое, согласись, в нашей практике мы видим впервые… Впервые я встретил достойного соперника. Или… или просто столкнулся с самим собой?!
— Не хватало еще, чтобы ночами этот тип, как у Гоголя, выходил из рамы и, в конце концов, прикончил обидчика — задумчиво улыбаясь, продолжал он. — Впрочем, сегодня же мы снимем его с подрамника, свернем в тубу, и — при благоприятном раскладе интриги — вознесется наш святой пират аж к самому Святому Престолу. Ха, Чико! Такие большие галеоны мы еще не грабили, а?!
Затем часа полтора он возился, натягивая на реставрационный подрамник одну небольшую картинку, которую Марго приобрела для него лет пять назад в Лондоне, на аукционе «Christie's», за совсем уже плевые деньги. Надо еще решить — в кого перевоплотить очень среднего художника Корзакова, конец девятнадцатого века…
И впервые вдруг подумал: а зачем? Если все выгорит, ты уже через несколько дней будешь по-настоящему обеспечен. Брось все, живи, как человек, пиши свои картины — когда Андрюша успокоится. Вылечи, дьявол тебя побери, твой идиотский артрит… и получи, наконец, полную амнистию от своей юности!
Он подошел к окну и глянул вниз: там на склоне ущелья вжался в гору одинокий дом. Не иначе, какие-то анахореты в нем обитают: за все годы ни разу он не видел, чтобы кто-нибудь вышел на огромный верхний балкон. Зато над коньком крыши всегда развевается на шесте какая-то темная тряпица, раздражающая ворон. Вот и сейчас с ней, как с живой птицей, бились два ворона, пытаясь заклевать чужака. А тряпица билась и трепыхалась, совершенно неуязвимая для глупых налетчиков. Ветер подхватывал и трепал этот странный лоскут, и вновь он полоскался, как знамя, дразня ворон и ускользая от них…
Вот смог же ты, смог выпростаться из-под сплетения стольких художественных стилей, стольких эпох, стольких имен, стольких индивидуальных манер, в которые был погружен так, что и макушки твоей среди этой трясины уже было не различить. Выпростался! А ведь это было чертовски трудно, так же трудно, как рождаться. Но ты вернулся к себе…
В конце концов, можно восстановить погибшие картины — они ведь перед глазами, каждая. Да, они будут другими — ровно настолько, насколько другим стал ты за все эти годы.
И все-таки они будут равны тебе… Ну же! Ты будешь работать, как черт — ведь ты это можешь, можешь! Ведь этого у тебя не отнять!
И что? — едва улыбнувшись, спросил он себя, — где поначалу выставимся, юный художник?
Отошел от окна и в который раз уставился на мольберты. Вот что связывает две эти картины, написанные с разницей в четыре века: тревога. Высокое напряжение, которое исходит от них, будто писал их один, снедаемый какой-то тяжкой неотвязной мыслью, преследуемый судьбой художник. Вот отчего мечется взгляд от одной к другой, и кажется, будто под электрическим током вибрирует воздух мастерской. Вот что перетекло из одной картины в другую, так что уж и понять трудно: чей же портрет ты обнаружил там, в старой касоне, в Толедо?
И, господи, куда деться от беспощадного взгляда этого парня?
Он подошел к картине отнятого имени… опять прикоснулся к холсту и отдернул руку, будто обжегся. Несколько мгновений смотрел прямо в глаза человеку на портрете, в глубоко посаженные мрачные его глаза.
— Ладно, — наконец, произнес он шепотом. — Я верну должок. Я отдам тебе Пилар!
Снял с мольберта свою картину, положил на стол и замер над ней, словно прощался: по плоскости всего холста магмой расходилась пульсирующая стихия света: лучезарное тепло женского тела противостояло холодной стихии серо-лазоревых тонов неба, откликалось в серо-фиолетовых угрюмых крышах города на скале, в кровавых отблесках мистической процессии «насаренос» за спиною девушки…
Он выдавил на палитру маслянистую змейку умбры жженной, выхватил из стеклянной вазы на столе кисть и, склонившись над портретом Пилар — не станем дожидаться Страшного суда! — вывел понизу угловатыми крепкими буквами: Zacarias Cordovera.
Глава одиннадцатая
1
В ожидании Луки Анццани он рассматривал сцены Страшного суда в знаменитых «Вратах смерти» скульптора Джакомо Манцу — крайних левых воротах в Соборе святого Петра. При всей своей громадности они выглядели необычайно легкими, почти невесомыми; не сравнить с помпезно тяжеловесными вратами Филарете. Вот в чем фокус: непривычный тон бронзы — светлый и холодный — и низкий рельеф, который создает нежную светотень. И никаких тебе гирлянд, никаких обрамлений, пухлощеких ангелов, дующих в трубы, минимум орнамента. Один только ужас смерти — невесомый, пронзающий сердце ужас смерти. Да — назидательное место встречи назначил Лука. Впрочем, кажется, это единственные двери, через которые попадают в Ватикан в неприемные дни.
К тому же здесь еще не окончательно исстаяла утренняя тень.
Вся гигантская, лучисто расчерченная площадь Ватикана с граненой колонной в центре, с крыши Собора должна напоминать грандиозные солнечные часы.
Вначале Лука предложил встретиться у самой колонны, но Кордовин, прекрасно зная, что явится первым, отпросился от публичной казни солнцем, хотя бы и утренним.
Вот он идет, Лука… чуть прихрамывает: несколько лет назад под ним проломились леса, на которые он забрался проверить ход реставрационных работ над «Страшным судом» Микеланджело в Сикстинской капелле. Жаль, что людей нельзя отреставрировать, словно картины.
Иногда Захару снились такие сны — мол, надо отреставрировать раненое плечо Илана (когда после очередной стычки в очередном Дженине тот отвалялся два месяца в госпитале). И Захар подготавливает инструменты: лампу-лупу пинцет, скальпель и щипцы, электрошпатель и аэрограф, — зная, что вначале должен продублировать правую руку Илана на новый холст… Забавная штука — наше подсознание.
Он снял висящую на плече тубу с холстом, вскинул ее привычным движением, как во времена оны свой армейский «узи», и шутливо наставил на приближавшегося Луку.
— Ты, как всегда, раньше всех! — подходя, сказал тот своим смешным фальцетом. — И как всегда, в отличном настроении. Непоколебим.