Наоми Френкель - Дикий цветок
Дядя Соломон, смотрел я на эти два надгробия и решил вернуться домой к следующему Судному дню. Еще несколько месяцев покручусь здесь, после чего вернусь в Иерусалим. С этим решением я покинул эти два надгробия друзей, но еще долго ходил по кладбищу. Я был один, как будто я последний иудей в мире. Отец посетил это кладбище в двадцатые годы, по пути из Польши в Израиль.
Только здесь, на чужбине, я нашел наконец-то время выполнить завещание отца и обрести еврейскую душу, как отец говорил всегда на идиш – «А идише нешомэ» – «Еврейская душа». В Израиле не было у меня времени для этого, все годы после смерти отца я был очень занят. Прошел две войны во имя евреев, без того, чтобы много знать о них. Но тут, в Лондоне, Париже, Риме, в городах Германии, я сижу в библиотеках университетов, изучаю историю евреев. На кладбище в Вермейзе я беседовал с отцом много раз, и несмотря дождь и ветер, я вспоминал последнее лето отца.
После сердечного приступа он знал, что его ожидает. В то жаркое лет он тяжело дышал, а иногда почти задыхался. Тогда он расстегивал рубаху и массировал крепкую грудь, которую покрывали короткие и мягкие волосы, и я чувствовал то же, что ощущали мои пальцы, когда я прикасался ими к мягкому мху, покрывающему твердые камни, – и снова как будто касался Бога. В последнее лето отца особенно свирепствовали хамсины. Отец пил много воды с кубиками льда. По всему дому таскал с собой стеклянной графин с водой, в котором позванивали кубики льда. С приближением сумерек, жара в доме была невыносима, и мы выходили во двор и сидели на низкой стенке. Отец тяжело дышал, расстегнув рубаху, и горячий ветер завивал седые волосы на его груди. С высоты стенки мы смотрели на переулок, весьма похожий на наш, но он соединял две улицы, и поэтому прохожие на нем были редки. Иногда проходила по переулку девушка, узкая в талии, закутанная в платок и в темных очках, закрывающих лицо. Когда она проходила по переулку, ветер задирал платок, и тогда отец выпрямлялся, лицо его напрягалось, и глаза не отставали от девушки, пока она не растворялась в море камней на дальних горах. Печальные глаза отца еще долго смотрели на камни. Девушка исчезла, отец пил воду большими нервными глотками, и я думал про себя, что он вспоминает умершую маму, и спросил его: «Девушка похожа на маму?» Глаза его сузились, как будто я ударил его, но он рассказал мне историю мамы.
Я явился на свет в родильном отделении больницы «Бикур холим» – «Посещение больных» и принес лишь на миг счастье отцу. Прошла мимо него медсестра и сказала впопыхах: «У вас родился сын». Отец не успел задать вопрос, как она исчезла и возникла другая, но тоже пронеслась мимо. Отец крикнул ей вслед: «У меня родился сын?» Только сердце ответило ему: у тебя родился сын на земле Израиля! Но тут появился врач и сказал отцу, что мама умерла во время родов. Отец стоял в белом коридоре больницы, мимо сновали сестрички в белых халатах, и каждая из них выглядела, как Ангел смерти, и отец останавливал всех криком; «Господи, Владыка мира, ты еще не забыл меня?»
Отец замолк, гладил меня по голове, и ладонь его была тяжела. Он сильно потел, снова пил воду большими глотками, словно хотел залить сердечную боль. Отец мой, больной великан на стенах Иерусалима! Нет более глубокой печали, чем печаль больного отца в часы заката в Иерусалиме. Я прижался к нему и хотел заплакать, думая о маме, которую не знал, но плач не приходил, и я укрыл свое лицо на плече отца от стыда, что мама умерла из-за меня. Отец все глядел на переулок под нами, на стариков и старух, сидящих у входов в старые дома, на поток прохожих и сказал мне: «Мойшеле, люди бегут и не останавливаются даже на миг, а камни остаются на месте. Крепкие камни Иерусалима защищают людей и народ. Мойшеле, держись за эти камни, и не беги! В любом месте и в любое время промелькнут мимо тебя люди, которых ты любил, оставят тебя и исчезнут навеки. Но ты держись за стены Иерусалима и не уходи отсюда».
Дядя Соломон, я шел по дорожкам старого кладбища в Вермейзе и вспоминал отца, сидящего на стенке нашего переулка и дающего мне завещание, отяжеляющее мои плечи. Поднял я голову, и поверх высоких деревьев увидел высокую церковь Вермейзе во всей своей красоте и мощи. Она возвышалась над еврейским кладбищем, словно распространяла власть и на мертвых евреев. Колокола церкви начали звонить, и я прислушивался к их мелодичному перезвону, и думал, что звонят не величию кайзеров и власти епископов, а мертвым евреям, тысячам лет преследований и погромов, которым подвергались евреи под сенью этой церкви, девяти мерам страданий, но и всем поколениям праведников и в том числе моему отцу. И я говорил себе о Рабби Меире фон-Ротенбурге и Александре Бен-Шломо Вифмане языком отца, и повторял его слова во время наших прогулок по новому Иерусалиму, когда он останавливался у каждого строящегося дома: «Мойшеле, строят Иерусалим. Хотя есть еще вражеские народы, выступающие против нас, и войны, и кризисы, и вражда между евреями, но все это больше не остановит освобождение. Мойшеле, хотя Мессия еще не пришел, но мы уже вступили в период тяжких родов нашего освобождения».
И тогда я думал о Рами. Нет у меня лучшего друга, несмотря на то, что произошло между нами. Несомненно, ты будешь удивлен слышать, что пальмы Элимелеха мы назвали пальмами друзей и вырезали наши имена на сожженных стволах. На старом кладбище в Вермейзе я вдруг страстно захотел вырезать на стволе ели, которая высилась над надгробиями, наши имена – мое и Рами. Но идея эта меня рассмешила. Дядя Соломон, ты можешь себе представить имя Рами, вырезанное на ели?
Дядя Соломон, много обетов мы дали под горящими пальмами. Это был наш спорт. Мы нарушили все наши обеты. Но обеты, данные мной под свадебным балдахином, я не нарушил. Сказал Адас – «Ты освящена мне…», и когда наступил ногой на стакан, и разбил его в память о разрушении Храма, я дал обет: «Если забуду тебя, Иерусалим, да забудет меня десница моя, да присохнет мой язык к гортани, если не вспомню его и не вознесу Иерусалим во главу моей радости». И тогда я посмотрел на прекрасное лицо Адас, и она, и Иерусалим слились в моей душе в единый обет. Друзья смеялись над тем, что я сказал, да еще так патетически. Ответил я им, что это самые важные и серьезные вещи, сказанные мной когда-либо, и тогда Рами сказал мне: «Еще бы, эти обеты словно пошиты на тебя».
Дядя Соломон, я уже собирался покинуть кладбище с чувством, что почтил память Амалии, как полагается, но в этот момент усилился дождь и порывы ветра. Я вынужден был укрыться под козырьком входа в дом омовения. Передо мной качались деревья, обретая какие-то странные формы, напоминающие мне скульптуры отца. Творческий путь отца осложнился многими отклонениями, показывая сложный процесс восприятия реальности и те необычные формы, в которых эта реальность воплотилась в его душе. Отношение отца к реальности было очень личным и очень трагическим. В его творчестве необычайно чувствовался трагический хаос. Невозможно понять его скульптуры без того, чтобы отделить их от хаоса, в который они погружены. Внутренний смысл его творчества можно понять лишь как восстание против здравого смысла. Может, реальность виделась отцу как хаос, ибо всю жизнь он восставал против нее, и потому он относился к своей жизни, как к несчастной реальности. Дядя Соломон, всю правду я узнал, вернувшись с «Войны на истощение». Тогда я открыл ящики письменного стола отца, нашел его дневник, и стало мне понятно, что источник хаоса в его скульптурах – в одной тяжкой тайне. И так пишет отец: «…Придет день, и я предстану перед небесным Судом, и верховные судьи выслушают мои доводы и вынесут мне приговор…»
Дядя Соломон, речь идет о Несифе, тайну которой ты, конечно же, знаешь. В дневнике отец обращается к Всевышнему, чтобы Он в великом Своем милосердии освободил его от невыносимости греха, который совершил отец с Несифой. Вся история записана в дневнике. Отец взял себе в жены женщину, которая была наложницей богатого иерусалимского араба. Отец оторвал еврейку от араба точно так же, как оторвал шейх Халед арабку Несифу от своего еврейского друга Элимелеха. И я не оставил страну из-за Адас и Рами, и двух тяжелых войн, которые прошел, а, главным образом, из-за завещания отца! Но именно, здесь, за границей, все стало в семь раз тяжелей. В Израиле я почти не глядел в глаза арабов, а здесь я на передовой линии перед глазами арабов, полными ненависти. Я встречаю их в каждой стране и в каждом городе, иногда начинаю разговор с кем-то из них, и вижу эту ненависть в его глазах. Но я не приехал сюда искать ненависть в глазах араба, который, быть может, мой брат. Дядя Соломон, прошу тебя, поезжай в Иерусалим и прочти дневник отца. Он спрашивает у Бога о судьбе Несифы и ее, вернее, его сына. Друг отца, шейх перевез Несифу через иорданскую границу и спас ее от суда за нарушение «чести семьи» при условии, что отец навсегда оставит ее, и ничего не будет знать о младенце. Может, ты все-таки знаешь что-то о ее судьбе и судьбе ребенка, которого она родила? Я решил развязать этот узел, и кое-что предпринял. Может это невозможное дело, но я не успокоюсь, пока не почувствую, что сделал все возможное, чтобы найти брата или сестру. Эта тайна отца лежит на мне тяжестью. Мне некуда возвращаться, кроме как в дом отца в Иерусалиме, но я боюсь сидеть за его письменным столом, смотреть в ящики и думать об его тайне. Дядя Соломон, мой добрый, мудрый и верный друг! Нет у меня во всем мире сообщника, кроме тебя, в этом, изводящем мою душу, деле.