Юрий Козлов - Реформатор
Если Мера всякий раз — в раздевалке, на мотоцикле, и после — у Саввы на водяном матрасе — демонстрировала новизну, Никита был строг и последователен, как тот старый конь, который борозды не портит, но и (в смысле разнообразия) ее не улучшает. Мера, помнится, даже укорила Никиту, какой-то, мол, ты парень монотонный.
«В чем?» — надменно уточнил Никита.
«В вечном, как жизнь деле», — ответила Мера.
«Монотонность — фундамент вечности, — мрачно ответил Никита. — Новизна разрушает вечность, грызет ее изнутри, как червь. Что, собственно, сейчас и происходит с цивилизацией».
Он все упорнее задумывался над причиной, почему ему уже не хочется быть стражником, не хочется возвращаться блудным сыном в дом, а, наоборот, хочется быть дезертиром, блудным невозвращенцем домой.
Эта мысль не покидала его и позже в квартире Саввы на водяном матрасе, который был невероятно тверд и одновременно упруг, податлив к любому положению тела (тел), то есть был именно таким, какими (в идеале) должны быть мужские и женские половые органы.
Никита изнемог от матрасных трудов, заснул как провалился… на дно матраса, не услышал, как вернулся с работы Савва.
Проснулся он среди ночи.
Меры рядом не было.
Впрочем, ее путь по квартире можно было отследить по мерцанию светильников. Савва почему-то не любил люстры. Он пустил по коридорам вдоль стен на уровне плеча точечные линии крохотных (как на корабле) лампионов, которые вспыхивали от одного лишь прикосновения руки. Они горели некоторое время, а потом самостоятельно выключались, постепенно теряя накал. Так — по мерцающему во тьме пунктирному свету — наверное, можно было проследить путь глубоководной фосфоресцирующей рыбы в океане.
Никита, толком не проснувшись, побрел (поплыл) по светящемуся следу рыбы-Меры, как неудалый (он уже это чувствовал) рыбак. Он доплыл до ступенчатой тронной ванной. Меры там не было. Только истаивающие пузырьки в джакузи, да брошенное на пол полотенце свидетельствовали, что она здесь была.
Потом она отправилась на кухню. Может быть, ей захотелось чего-нибудь выпить или съесть. Но когда, едва поспевая за гаснущими светильниками, Никита пришел туда, Меры там не было.
Он решил, что они разминулись, и она пошла к водяному матрасу по другому — через холл — коридору.
Никита двинулся в обратный путь в кромешной тьме.
Однако последний, на его глазах погасший светильник, указал ему истинное местоположение Меры.
Она была у Саввы.
И с Саввой.
Доносящиеся из-за приоткрытой двери сладкие ее стоны не оставляли сомнения в том, чем они занимаются.
Всегда так, тупо подумал Никита, я не знаю почему, но почему-то всегда получается именно так. «Старик и море», — вспомнил он название знаменитой книги. — В моем случае, — горько усмехнулся, — «Старик и Мера», причем старик… я.
Он толкнул дверь.
Савва полулежал, откинувшись на высокую подушку. Мера ритмично вздымалась над ним, как если бы Савва был норовистым конем, а она всадницей.
Савва никак не отреагировал на не столько гневное, сколько скорбное явление брата. Никите захотелось убить Савву, но при том, что ему хотелось убить Савву, он отчетливо осознавал, что единственная нить, связывающая его с миром — это… Савва. Несмотря на то, что сам Савва все решительнее отрывался от реальной жизни, уходил, как самолет в стратосферу в мир идей, откуда не было возврата.
Исчезни вдруг Савва — мир превратится для Никиты в пустыню. Чем менее понятно вел себя брат, тем сильнее любил его Никита.
Он понял, что Савва ни в чем перед ним не виноват. Мера сама пришла к Савве, сама взнуздала его коня, сама поскакала на этом коне. Вряд ли Савва караулил ее под дверью ванной.
Никите вдруг показалось, что это он сам полулежит на кровати, а Мера сидит на нем верхом. Ему стало жаль брата, проведшего весь день на работе и угодившего ночью, как кур в ощип.
Воистину, Мера не знала… меры.
Она как раз обернулась в этот момент.
«А, это ты, — не сказать, чтобы Мера сильно смутилась или испугалась. — Вышло по Грибоедову. Шла в комнату, зашла в другую. Я скоро вернусь. А хочешь — присоединяйся, третий — не всегда лишний».
Савва между тем не проронил ни слова.
Они не считают меня за человека, возмутился Никита, почему я должен все в этой жизни делить с Саввой?
Он хотел спросить об этом у самого Саввы, но вдруг понял, что тот… спит. Глазы брата были закрыты, он дышал спокойно и ровно, как утомленный трудами праведник. Разве можно делать это… во сне, изумился Никита.
«Твой брат спит так, как ни один мужик не бодрствует, — подтвердила его предположение Мера. — Наверное, ему снится мировая революция. Иди, я сейчас вернусь. Не будем его будить. Но… — голос ее прервался, сломался как карандаш. — Видишь ли, есть дела, которые надо завершать… даже во сне, — упала Савве на грудь. — Наверное, — перевела дух, перекатившись через Савву, — так спит Россия, которую твой брат хочет разбудить. По мне, так не надо будить. Пусть спит»…
…Ни до, ни после не огребал Никита Иванович экскаваторным ковшом таких кубов дармовой девичьей любви, как в противоречиво-прекрасные (если к «смещенной» в смысле морали, нравственности, чувства пути и логики жизни общества добавить лично Никиты Ивановича в ту пору здоровье, молодость, силу) годы правления худенького президента с невыразительной внешностью, замороженными (как у судака на льду) глазами, которого Савва называл «предтечей», точнее «Предтечиком». Нечто прыгуче-птичье, короткокрылое, легкое и обреченное вкладывал он в это не существующее в русском языке слово.
И жизнь, казалось тогда вослед погубленному Сталиным Мандельштаму Никите, можно «пропеть скворцом, заесть ореховым пирогом». Фраза: «да видно нельзя никак» тогда еще не просматривалась.
Казалось, можно.
Сам облик тогдашних верховных властителей мистически налагался на жизнь страны. При одном — дико пили, рычали как звери. При втором — молчали и тоже… пили. При третьем — произносили бессмысленно-правильные (как птичий щебет) слова о величии, порядке и справедливости, прыгали птичками.
Только вот ветки под птичками постоянно обламывались.
Деревцо, именуемое государством, начинало походить на голый столб, куда теперь впору было заползать только змеям.
«Чей он предтеча?» — пытался выяснить Никита.
«Не чей, а чего, — уточнил Савва. — Того, что он сам не может сформулировать. Только чувствует, как… конь, — должно быть, Савва вспомнил, как сам недавно “скакал” во сне, иначе откуда этот образ? — которого списывают на мясо. Вообрази себя резвящегося в теплом летнем ветерке мотылька. Разве может ему прийти в голову… у них ведь есть какие-то головы… что этот ветерок — предтеча страшной бури?»
«А тебе, стало быть, это приходит в голову?» — уточнил Никита, которому нравилось петь (пить) скворцом, закусывать ореховым пирогом (осетриной и семгой).
«Да. И поверь, это меня совсем не радует, — ответил Савва. — Я хочу помочь…» — вдруг замолчал, посмотрел пустыми глазами сквозь Никиту.
Никита понял, что отнюдь не мотыльку-«Предтечику» хочет Савва помочь. И — не любителю петь скворцом, заедать ореховым пирогом — Никите.
Значит… буре?
«Мир, в том виде, в каком он существует сейчас, — нехотя объяснил Савва, — я имею в виду так называемую глобализацию, мировое правительство, большую десятку, комитет трехсот и так далее представляет собой многоступенчатый, многоуровневый, разветвленный до немыслимой степени заговор».
«Сатанистов? — предположил Никита. — Или… финансистов?»
«Всего лишь равнодушных, — ответил Савва. — Я сделаю все, что в моих и не в моих силах, чтобы расстроить заговор равнодушных, дать миру шанс».
«Каким образом?» — спросил Никита.
«Равнодушных в мире больше, чем китайцев, — с огорчением произнес Савва. — Они настолько сильны, что сейчас им практически невозможно что-то противопоставить».
«А как же “Самоучитель смелости”? — вспомнил Никита про ненаписанный отцовский труд.
“Самоучителя смелости” в природе не существует, — ответил Савва. — Глупости — да, смелости — нет. Но даже если бы он существовал, им могли бы воспользоваться только те, в ком сохранилась Божья искра. Собственно, главная цель заговора равнодушных состоит в том, чтобы затоптать сапогами, залить мочой Божью искру, написать поверх иконы даже не бранное, а… пустое суетное слово. Все остальное — произвольное и спланированное расширение этого файла в мировом масштабе».
«Как же тогда ты собираешься расстроить всемирный заговор равнодушных, — удивился Никита, — если даже “Самоучитель смелости” не может помочь, потому что его, как выяснилось, нет?»
«Когда тенденцию невозможно пересилить, — ответил Савва, — ее следует довести до логического абсолюта, который всегда есть отрицание тенденции в момент ее наивысшего торжества. Чтобы расстроить заговор равнодушных, надо всего лишь поставить над ними кого-то еще более равнодушного и циничного, нежели они сами. Равнодушные почти всегда одолевают неравнодушных, но сверхравнодушного им одолеть не дано, точнее невозможно. Это для них — все равно, что остановить собственное сердце».