Дина Рубина - Гладь озера в пасмурной мгле (сборник)
Он вдруг почувствовал сильный, горячий пульс в висках и подумал – а собственно, почему его должна заботить фигура жены Матвея? И зло повторил себе: да-да, жены Матвея, жены, вот именно. А ты стой на этой обшарпанной лестнице и воровато подглядывай, как ходит незнакомая непринужденная женщина, чужая жена. Впрочем, ему нет никакого дела до жены Матвея.
Через минуту Нина вернулась в коридор, постояла несколько мгновений перед томно изогнувшейся Норой, вдруг вздохнула и, как показалось Пете, обречено потянула на себя дверь мастерской.
А он зашел к себе и с полчаса взбудоражено мотался по комнатенке, то валясь на топчан, то вскакивая и прислушиваясь к невнятице голосов внизу... Потом все-таки не выдержал, спустился и несколько раз бесшумно прошелся по коридору. Смешно – его знобила невыносимая тоска. По какому, позвольте поинтересоваться, случаю?
– ...Приехал он из Италии только один раз за эти десять лет, в прошлом году, когда умерла от инфаркта его мать, моя единственная дочь Саша. Надо было продать дачу и получить наследство, и это обстоятельство влекло его на Родину с необыкновенной силой... Вообще он порядочный жулик...
Ага, это она о Мише, и, конечно, не слишком стесняется в выражениях. Миша – жулик?!
– ...Что? Чем он занимается? Боюсь, что он сам не сможет ответить на этот вопрос, – и старуха рассмеялась своим коротким смешком.
Он почувствовал вдруг апатию ко всему. Это часто наваливалось на него в последнее время – ватное безразличие к происходящему и тяжелое желание спать долго, без просыпу. Он медленно поднялся к себе, повалился на топчан и уснул.
Проснулся Петя часа через два от боли в затылке. Не разнимая век, повернулся на спину, и боль ядовитыми ручейками перелилась в виски. Он тихо замычал и открыл глаза. В комнатке было уже темно.
На его плаще, перекинутом через кресло, лежал изломанный ломоть синего блика от витрины кафе напротив.
Он вспомнил, что сегодня среда. Роза не стряпает, и, значит, с утра старуха не ела горячего. Надо пересилить себя, подняться и сварить хотя бы картошку. Накормить старуху, заодно и самому пожевать что-нибудь.
Не шевелясь, он повел взглядом по стенам. Темнота скрадывала убогую колченогость набранных по знакомым или подобранных где-то вещей. Он представил, как по обшарпанной лестнице сюда поднимается и входит... ну хотя бы секретарша, чьи детские ручки он почтительно и безразлично лобызал сегодня. Ах, Петр Авдеич, это и есть ваши апартаменты? Впрочем, современное дитя дискотек выражается иначе: дед, скажет она, ну и хата у тебя, смотреть тошно...
Да нет, конечно, это счастье, что к мастерской положена скульпторам подсобка. Здесь он все-таки сам себе господин, старухе трудно подняться даже по этой семиступенчатой лесенке, в противном случае от нее бы не было житья, как прежде, когда они жили в огромной комнате в коммуналке на Садовой-Каретной.
Ну, довольно валяться, надо встать и заняться стряпней. Тонкая острая боль из висков затекла в глазницы, вибрировала, жалила. Он сидел на топчане, потирая лицо и массируя шею...
В мастерской под желтым абажуром пасмурно светилась настольная лампа на корявой бронзовой ноге, не чищенной лет этак двадцать. Старуха сидела в кресле, свесив нос, словно вынюхивая что-то, водила небольшой лупой по страницам мелкого текста в журнале «Иностранная литература».
Когда Петя вошел и, выдвинув из-под кухонного стола фанерный ящик, стал вяло копаться в нем, выбирая картофелины покрепче и покрупней, она сказала не оборачиваясь:
– Жую знаменитого Фолкнера. Сева принес вчера. Он совсем затравил меня великой американской литературой...
Петя расстелил на столе старую газету и так же вяло принялся чистить картошку, стараясь пересилить головную боль по-своему: сжимая зубы.
– «Свет в августе»... Первый десяток страниц читаешь с любопытством, – продолжала она. – Потом начинаешь подозревать, что больше всего на свете автора интересует собственное пищеварение. Он подробно и любовно прослеживает, как проглоченный им кусок проходит через пищевод в желудок, переваривается там, попадает в кишечник... И приглашает всех в это увлекательное путешествие... Когда читатель обнаруживает, что заплутал в лабиринте авторских кишок, он уже начинает догадываться, чем закончится пищеварительный процесс и куда в конце концов он, бедный, выберется....
Петя усмехнулся, срезая кожуру с последней картофелины. Старуха, конечно, пристрастна и совершенно не права, но какая умница – так припечатать мгновенной и убийственной картинкой. Можно поклясться, что этакого пенделя Фолкнер не получал ни от одного из своих недоброжелателей.
– Чушь! – буркнул он. – Вы ни черта не смыслите в американской литературе.
– Возможно. После Толстого и Чехова мне скучно копаться во внутренностях американца.
Он промолчал, не желая ввязываться в старый спор, поставил кастрюлю с картошкой на плиту, подошел к столу и отломил кусок булочки.
– Откуда эти блага? – он кивнул на стол. – Матвей раскошелился?
– Да нет же, пенсию принесли. За месяц я совсем забываю, что существует такое удовольствие, и каждый раз бываю приятно поражена... Принесли утром, тут Роза как раз случайно забежала...
– Именно Роза забежала не случайно, – перебил он. – Именно Роза прекрасно помнит, когда вам приносят пенсию. Она забежала поживиться. Признайтесь, вы сунули ей трешку?
– Милый мой, а как же? Ведь Роза немедленно сбегала в магазин и купила продукты, я должна была поблагодарить ее за услуги.
– Так! – Он торжественно уселся на табурет, не замечая уже, как в нем просыпается обычное раздражение. – Подсчитать сейчас, сколько содрала с нас мерзавка Роза?
– «Контора пишет», как любил говорить Илюша Ильф, – сказала старуха, – который частенько сидел вот на этом табурете...
– Про Ильфа слыхали, – перебил он. – Итак, подсчитаем: что она принесла из магазина? – Он вскочил и рывком открыл дверцу старенького «Саратова» в углу под антресолями. – Так... сыр... ну, здесь полкило, это рупь с полтиной. Колбаса – рупь, не больше, масло... сметана... Итого – четыре восемьдесят, ну пять. Что еще? Конфеты?
– Петька, ты жмот и мелкая личность. Конфеты роскошные, десять рублей кило.
– Эти конфеты стоят четыре пятьдесят, к вашему сведению. Итого – продуктов рублей на двенадцать от силы. Сколько потратила мадам Роза?
– Ну, мальчик... ты что-то путаешь... Я дала Розе четвертную, она принесла трешку сдачи, и я, конечно, эту трешку не взяла. Терпеть не могу крохоборства!
– Прекрасно! – Он торжествовал, он упивался ее житейским идиотизмом. – Так знайте, что эта... эта... у меня нет слов, чтобы назвать эту...
– А ты выматерись, – добродушно посоветовала старуха.
– Эта тварь нагрела нас сегодня рублей на пятнадцать! – крикнул он так, что выстрелило в ухе и отдалось в затылок.
– Да? – удивилась старуха. – Ты подумай, как она ловко считает. Ты тоже, мальчик, мастак подсчитывать копейки. Я очень тебе в этом завидую... У меня с арифметикой всю жизнь обстояло дело худо... Не помню, рассказывала ли я тебе, что мама у нас была прекрасным математиком, она, одной из первых женщин, закончила в Киеве математический факультет. Ее сравнивали с Софьей Ковалевской...
– Слышали раз двадцать о выдающейся маме, – пробормотал он, пробуя вилкой, готова ли картошка.
– Так вот, нас было четверо детей, и со всеми мама занималась математикой. Нас никогда не наказывали, но во время занятий мама частенько выходила из себя и била меня тетрадкой по голове.
– Ее можно понять. – Он раскладывал по тарелкам картошку, исходящую влажным паром. Положил масла, присолил. Поставил чайник на плиту.
– А когда нам было лет по четырнадцати, мы – пятеро дур-подружек – собирались у нас дома раз в неделю. Шестнадцатилетняя Надя Малкина читала нам лекции о прибавочной стоимости. Мы полагали, что у нас тайный марксистский кружок... Однажды папа случайно услышал в приоткрытую дверь Надину лекцию и вечером, отозвав меня в сторонку, сказал мягко и недоуменно: «Аня, ты же не знаешь арифметики!»
– Давайте ужинать.
Он подтащил кресло с сидящей в нем старухой к столу, пододвинул ей тарелку, нарезал хлеб.
– Это что – картошка? – Она повела носом. – Очень своевременно и толково. Ты и масла положил?
– Положил...
– Удивительно. А посолить не забыл?
– Ешьте, ради Бога, когда вам подают, и не учите меня варить картошку!
Некоторое время они ели молча. Мастерские вокруг затихали, художники и скульпторы расходились по домам. Лишь наверху, на втором этаже, поскрипывали половицы антресолей – это все еще работал Саша Соболев, художник, холостяк; он часто оставался в мастерской, и тогда наверху всю ночь будто цапля щелкала – это Саша печатал на своей машинке статьи в газету «Московский художник».
Боль в висках и затылке постепенно угасала, в груди мягчело, свет от старой лампы желтым апельсином лежал на полу, в нем стояли старухины старые ботинки; и понемногу раздражение и тоска, как и боль в висках, не пропали, нет, но ушли вглубь, сжались в комочек, и хотелось ему тишины, мира, спокойной беседы, а более всего – тишины, в которой лишь поскрипывают половицы антресолей наверху...