Михаил Белозеров - Река на север
— Неплохо, — кивнул Иванов, — очень звучно.
— Но никогда не можешь обходиться без них! А это? — Он прихлопнул стаканом о стойку, и бармен оглянулся. — Самое верное. Как, старый друг, правда ведь?
— Правда, — кивнул Иванов. — Как собака...
— О! Потому что она не предает.
— Когда тебе хочется, — согласился Иванов.
— А потом... чем мы обязаны? Разве что только деторождением.
— Наверно... — сказал Иванов и оглянулся на кукольников.
Женщина в своей облегающей блузке походила на гусеницу.
Так можно согласиться со всем. Он напомнил ему мужа Гд., который умел впадать в мрачное уныние.
— Так он... — поспешила объяснить подружка и подергала Гд. за плечо.
— Я его не знаю, — отреклась она и снова положила голову на стойку.
— А... — понял Иванов. — Ну хорошо, что скажете?
Он сощурился и продекламировал:
— "Я одиночеством своим ни разу не объелся..."
У него был хорошо поставленный голос с правильной артикуляцией, только заплаканное лицо никак не вязалось с отсутствующим видом.
— Бродский? — спросил Иванов.
— Мандельштам... — Саксофонист даже бровью не повел. — Добавь, — попросил он бармена.
— Тоже мне маэстро! — через губу проронила Гд.
Без сомнения, она ревновала.
"Пожалуй, он завладел некоторой свободой, — подумал с интересом Иванову. — Ох!" — только и воскликнул он про себя, не веря. Но дела его с Гд. все равно были явно дрянь.
— Ну вот, видите, — заметил Иванов.
Музыкант отвернулся. Артисты исполнили свой номер и сорвали аплодисменты.
— Вы никогда не пользовались табаком не по назначению? — вдруг спросил саксофонист.
— Нет, конечно... — сказал Иванов. — Не помню...
— Так вот это... — не слушая, саксофонист потыкал в глаза, — чтобы не попасть в армию... Там... — помахал рукой в сторону зала, — должны были обойтись без меня.
— Обошлись? — спросил Иванов.
Саксофонист не ответил, он неотрывно смотрел на макушку Гд.
— Валяй дальше... — великодушно разрешила она, — расскажи, что с похмелья ты ничего не можешь.
Музыкант только дернул головой. Иванову даже показалось, что от досады он готов плюнуть на пол.
"Я тебе не противник", — чуть не подсказал он ему.
— Сплю, с кем хочу, — раздельно и намеренно зло произнесла Гд. одними губами.
Саксофонист перевел на него водянистые глаза и словно попросил сочувствия обиженными плечами.
— Тук-тук, — саркастически добавила Гд., подперев голову ладонью и взирая на них обоих с чувством раздражения. — Кто там? Сиди, сынок, я сама открою.
Вдобавок она хмыкнула. Это была ее любимая поговорка о смерти, и она безжалостно умела ею пользоваться.
— Смерть не то, что мы предполагаем, это удача... — жалко улыбаясь, произнес саксофонист. Что он мог еще ответить? Он даже невольно просил прощения за то, что был старым.
— Не обольщайся, — сказала она, устраиваясь удобнее, — ты мне давно надоел заумью.
— Хорошая погода, — заметил Иванов, отводя глаза от лица саксофониста.
В углу пили вино и водку. Оператор-толстяк с бицепсами штангиста был в центре внимания. В девяносто первом Иванов встречал его в Крыму в качестве махатмы, окруженного толпой зевак, и тогда — голубой тюрбан на голове — он пялился на его прекрасную Саскию. Иметь такое тело и пользоваться им по принципу зубочистки.
Артисты, пригубливая вино, рассказывали:
— Двадцать четыре репетиционные точки. По шесть часов, два месяца...
Поэту Минакову мешала шея. Он читал четверостишия:
Она ушла, невинная подружка,
Самцы вослед раззевывали рот.
А завтра я опять возьму пивную кружку
И расскажу похабный анекдот...
У него не хватало передних зубов. Вместо "похабный" получалось "пофабный".
Из угла кричали: "Бис!"
— А если не укладываетесь? — спросил Иванов сквозь голоса.
— Не бывает, — ответил артист, и его жена, которая манипулировала какаду, подтвердила:
— Обязательно вкладываемся...
Улыбаясь, она пыталась удержать его внимание — расплывшееся тело под расплывающимися брюками. Дремлющая кошка.
Оператор-толстяк рассказывал:
— Получил пленку, надо сместить центр и потянуть звук... и получается ... — он произнес сальность, и в углу дружно засмеялись, — получается, что вот это самое уже ничуть не волнует.
— Тебя-то? — не поверили.
— А ты не задавай вопросов, — посоветовал кто-то.
— Сочиняй больше...
Саксофонист перестал созерцать и спросил:
— Ты меня презираешь?
Его лицо всплыло из красок зала, как новогодняя маска, к которой ты испытываешь смешанное чувство любопытства и удивления — что изменилось с прошлой зимы, сдуваешь пыль и обнаруживаешь — в общем-то, ничего существенного — как и через сто лет.
— Нет, — ответил Иванов, — мне все равно.
— Ну да... — сказал музыкант недоверчиво, словно что-то поняв, и пошевелил губами, прежде чем произнести: — Это, наверно, мое последнее... Если ты еще на что-то способен, на какие-то чувства, значит, ты живешь... Все... все... — покрутил рюмкой, — есть признаки жизни, и я тоже ее последний признак.
Он был серьезен, как на тризне, и не искал поддержки ни в ком. Он просто рассуждал. И это надо было уважать в нем.
— Пожалуй... — согласился Иванов, стараясь не глядеть на Гд. — Ничего не имею против.
Он почти, ну совсем почти, чувствовал себя негодяем.
— Однажды и с тобой это произойдет, — поведал саксофонист, отрывая взгляд от рюмки. — Это со всеми происходит. И ты попытаешься доказать себе что-то. Только все попусту. А потом приходит такой молодчик, как ты, и корчит из себя черт знает что.
Несомненно, он хотел открыть ему глаза, он даже не вытирал слезы, чтобы не выказывать слабости.
— Наверное, — кивнул Иванов. — Я об этом не думал. — Ему приятно было сделать маленькую уступку, хотя он даже не помнил, когда с ним такое случалось в последний раз. Он просто знал, что из этого ничего путного не выйдет, тебе просто дадут по физиономии, и ты будешь считаешь, что это благородно, что и ты наконец причастен к толстовским идеям. Иногда вполне серьезные мужчины расписываются в слабостях, и ему всегда бывало неприятно выслушивать их откровения.
Он подумал, что саксофонист сейчас ударит его.
— Хорошо, — оценил саксофонист и вдруг попросил сквозь зубы: — Смылся бы ты отсюда.
— С этого бы и начал... — сказал Иванов и в упор посмотрел на него.
По лицу музыканта пробежала судорога:
— Смылся бы...
— Ладно, — согласился Иванов и отвернулся, — о чем разговор...
— Смылся бы... — повторил музыкант. — Могу отстегнуть, сколько пожелаешь...
— Заплатишь за мое пиво, — согласился Иванов.
У него возникло такое чувство, словно он подглядывал в замочную скважину.
— Желаю удачи, — произнес он, ни на кого не глядя.
— Сплошное благородство, — хихикнула подружка и потыкала Гд. в бок.
— Да уж... — заметила Гд. — хорош дружок...
— Хочешь, я тебя поцелую?.. — спросил кто-то на ухо, и его позвали к телефону.
* * *— Ты меня слышишь? Это я.
Он узнал ее. Он узнал бы ее из сотен голосов, и не потому что не думал о ней как о реально существующей в этом мире, а потому что внутри себя отсек все лишнее и еще потому что у него теперь было слишком застывшее лицо. И поэтому не удивился, припасая реакцию на потом. Он сразу с тревогой подумал о сыне и понял, что с сыном как раз все нормально, раз она звонит, но спросить побоялся — если что-то случилось, то уже случилось. Он подумал, что ни о чем не жалеет в этой жизни, ни о чем, кроме Ганы, и, быть может, — Саскии. Ганы, которую он вспоминает все реже и реже. Ганы, с которой было всего роднее. Запоздалая реакция родного свинства. Где-то во второй половине жизни ты теряешь свое прошлое, надеясь на будущее, прошлое, которое ты теперь слишком туманно представляешь, словно что-то забыл и не можешь вспомнить. Легко себя представить одиноким, как перст, — на все будущие годы. Просто однажды все твое прошлое, в котором теперь нет времени, предстает в тебе чем-то общим без разделения выдуманного и увиденного, все твои мысли и ощущения, догадки, сны, придуманное и непридуманное, все, что есть, — становится похожим на один длинный, длинный сон, в котором трудно разобраться и в который уже попала Изюминка-Ю. Было чему удивиться. Вот о чем он подумал и решил, что на этот раз не ошибается: где-то в глубине души он знал, что так и должно случиться, что так просто он с ней не расстанется.
— Да... — сказал он, косясь опасливо, словно кто-то подслушивал его мысли.
Гд. и подружка уже искали его, вытянув шеи. Музыканты снова рассаживались на сцене. Артист-чревовещатель и его жена укладывали кукол в сумки. Маленький господин со склеротическими глазками что-то важно им втолковывал.
— Ты не волнуйся, — сказала она, — я сбежала... осталась... — И выжидательно замолчала.