Игорь Шенфельд - Исход
Сколько же работы еще предстоит психологам при изучении человека, в особенности — человека русского, вечно путающего сказку с былью. И Аугуст вспомнил вопросы Серпушонка парторгу Авдееву: «То есть коммунизьм — это как бы новый рай, но только на земле, для живых людей, а не для покойников? Правильно?». — «Правильно», — согласился Авдеев. «Ладно. И денег при коммунизьме ни у кого не будет: правильно?». — «Да, правильно». — «А водка будет?». — «Водки не будет». — «Ага, вот ты и попался, Авдеич: какой же это будет рай без водки? А значит, коммунизьм — это не рай вовсе!».
— Коммунизм — это рай для непьющих! — пытался аргументировать сквозь хохот колхозников однорукий парторг, но его никто уже не слышал.
Благородное молчание Андрея Ивановича касательно Ульяны произвело на Аугуста очень сильное впечатление. Он даже мириться пошел бы к Серпушонку, прощения у него просить, если бы не опасался, что все тогда начнется сызнова, и сокровенные тишина и покой его внутренней скорби будут опять шумно нарушены.
Безрадостно и равнодушно перевалил сорок восьмой, постылый год в не менее постылый сорок девятый, и медленно пополз сквозь морозы и оттепели к туманной, холодной и долгой весне. Аугуст был так мрачен и молчалив все время, что воробьи затихали во дворе и растерянно переглядывались при его появлении, а скандальные весенние вороны отворачивались и шагали прочь, чтобы не портить себе настроение; мать, не находящая места и тихо плачущая от убитого вида сына, ничего не понимая, наведалась однажды, в качестве последней меры к Янычарихе, «за травками». Янычариха налила ей бутылку с темной жидкостью, пахнущей торфом, от которой Аугуста несколько раз вырвало, но зато, отблевавшись, он впервые за долгое время лихорадочно смеялся, утирая слезы и радуя материнское сердце тревожной радостью. Смеялся он, правда, немного истерично, причем над самой матерью, когда узнал откуда зелье и зачем оно понадобилось, но — смеялся. «Не важен тембр, а важен звук в делах гуцульских», — это уже из Буглаева…
Как-то в середине апреля мать потащила Аугуста на немецкую сходку. Немцы «Степного» собирались иногда вместе у кого-нибудь дома, чтобы покушать яблочного штруделя, попеть грустных немецких песен, повспоминать, повздыхать и поплакать друг другу в плечо. Аугуст не любил этих собраний, не видя в них ни смысла, ни утешения. Это было как постоянное раздирание и так никак не заживающей раны, после чего много дней еще приходил к Аугусту во сне отец, сидел молча у окна, а потом уходил и не отвечал куда уходит, и когда придет снова. Хотя Аугуст и сам знал, что отец уходит домой, но вот беда: Аугуст никак не мог вспомнить, где этот дом находится, и где нужно искать отца. С этим чувством беды в душе он и просыпался. Поэтому, побывав на подобных немецких сходках пару раз, Аугуст больше туда не ходил, породив ядовитое мнение, что он боится засветиться перед парторгом Авдеевым, который относился к этим немецким собраниям с большим подозрением и даже присутствовал однажды лично, чтобы убедиться, что здесь не плетутся заговоры против советской власти. Он съел тогда три порции штруделя, согласился, что это очень вкусно, но бдительности своей не ослабил: узнав об очередном собрании, он обязательно ошивался где-нибудь поблизости, фиксируя состав делегатов и стараясь понять, о чем поют на этот раз. Аугуст, конечно же, Авдеева не боялся, но и соплеменников своих разубеждать в этом не собирался; пусть думают что хотят: ему было все равно.
На сей раз Аугуст дал матери себя уговорить: ему было очень жаль ее; он видел как она мучается из-за него, но поделать с собой ничего не мог, а сказать ей, объяснить ей причины своей тоски не мог и не хотел, справедливо полагая, что этим только усилит ее переживания. Поэтому, чтобы хоть что-то сделать для нее приятное, он согласился пойти с ней на немецкий сход. Его приходу удивились вдвойне: слух, что Аугуст Бауэр чуток тронулся умом, уже начал проникать в сознание односельчан и поселенцев. Но Бауэр вел себя вполне пристойно: со всеми поздоровался за руку и сел в углу. Исправно поел штруделя, попил со всеми «фирменный» кофе, приготовленный из степного цикория с добавлением толченых желудей из чьих-то сокровенных запасов. Только вот песен не пел — молча смотрел в темное окошко. Однако, в разговоры постепенно втянулся, сперва односложно, а потом и распалясь понемногу. Например, когда речь зашла о волшебной, счастливой довоенной жизни в Республике, Аугуст возразил, что не такая уже была она безоблачная и сказочная, и напомнил о раскулачиваниях, и о насильственных хлебозаготовках, несколько раз приводивших к настоящему голоду в республике, и о жестоких репрессиях. Слушатели зябко оглядывались на дверь и испытующе смотрели друг на друга; а были тут почти все — Трюммеры, Вальдфогели, Ааабы, Вентцели, Баумбахи, Веберы, Унтерзегеры и молодой Вогау. Этот последний вскочил вдруг и закричал сдавленным голосом:
— Все он правильно говорит: моего отца тоже расстреляли в Марксштадте, мне десять лет было всего, но я все помню: его обвинили, что он намеренно клещом зерно заразил, он на ссыпном пункте работал, зерно со всех сторон поступало, а он такой честный человек был… лаборатория не успевала проверять, а потом вдруг обнаружили клеща. А план не выполнялся: колхозы план не дали, а единоличники не хотели зерно сдавать за копейки — везли на базар. Ну и стали искать виноватых. Арестовали директора ссыпного пункта и моего отца, который зерно принимал. Судили на площади, при всех, ничего не слушали, никаких оправданий, приговорили к расстрелу и в тот же день расстреляли… Это как? Это как можно забыть?…
Аугуст вскрикнул:
— И это было 23-го сентября 1937 года!
— Да, правильно, — растерялся Германн Вогау, — откуда тебе это известно?
— Я учился в Марксштадтском техникуме механизации сельского хозяйства, заканчивал уже. Однажды приехал отец, привез гостинцев в подарок: у меня 23-го сентября день рождения. Но отец был очень подавленный. Отдал гостинцы, поздравил меня и сказал, что пойдет в город, потому что сегодня судят его друга по империалистической войне, товарища по окопу — георгиевского кавалера. Сказал, что хочет выступить в его защиту. Потому что знает его. Не знаю — выступил или нет, но когда вернулся — сидел и плакал, как ребенок. Вот такой получился у меня день рождения невеселый. Поэтому я и дату помню. Я не знал, что это был твой отец, Герман. Видишь, как все странно пересекается…
— Да, все пересекается, все всегда пересекается… значит, это был твой отец, который кричал в защиту моего отца… ничего не помогло. Странно, что твоего отца самого не арестовали потом…
Немцы растревожились, заговорили все разом. Вспомнили про «фашистские посылки», которые многим потом боком вышли: в тридцать третьем году Германия, узнав о бедственном положении поволжских немцев, которых косил голод, потребовала у Советского Союза разрешить милосердным силам оказать гуманитарную помощь Поволжью. Сталин, скрепя сердце, согласился, и посылки с продуктами стали поступать в немреспублику. С подачи большевистской пропаганды они стали называться «фашистскими посылками», потому что к власти в Германии в то время уже пришел Гитлер. Власти не препятствовали поволжским немцам получать эти посылки, но брали получателей на заметку, чтобы позже припомнить им это при случае. Случаи же возникали по любому поводу: трактор ли сломался, или редиска не взошла; план ли по молоку не выполнен, или сказано было что-то не так, что было не так понято. Многим, очень многим отлились эти посылки кровавыми слезками.
Кто-то из присутствующих призвал, однако, перестать ковыряться в прошлом, в котором ничего уже не изменишь и напомнил, что есть куда более актуальное настоящее с его новыми угрозами. Например, этот указ «Об уголовной ответственности за побеги из мест обязательного и постоянного поселения лиц, выселенных в отдаленные районы Советского Союза в период Отечественной войны».
— Кто видел этот указ? — резко спросил Аугуст, — кто своими глазами видел этот указ?
— Этот Указ секретный, — объяснили ему.
— А еще есть секретный указ — всем лететь на луну! — закричал Аугуст, — почему вы всему верите, о чем судачат? Нет никакого указа! Прекратите сопли размазывать по лицу! Слышать больше не могу! Прекратите!
Наступила мертвая тишина.
— Но ведь говорят же…, — возразил старый Вентцель.
— Говорят: быков доят! — огрызнулся Аугуст по-русски, и все осторожно засмеялись: всем очень хотелось, чтобы Аугуст был прав, они все хотели зацепиться за его уверенность и укрепиться надеждой от него. Поэтому Аугуст стал вдруг центром внимания и главным оракулом, и добрых полчаса еще втолковывал своим землякам о бессмысленности и нелогичности дурацкого слуха об указе. Мать сидела в сторонке и сияла глазами: она гордилась своим сыном — таким умным и справедливым.