Филип Рот - Людское клеймо
— Разумно, — заметил я.
— Понастроили себе городов. Живут в суете и суматохе. Работа, работа. Утром на службу — сумасшествие. Днем на службе — сумасшествие. Вечером домой — то же самое. Транспорт. Пробки. Они во всем этом по уши. А я не хочу.
Можно было не спрашивать, кто такие "они". Пусть я не городской житель, пусть я не пользуюсь бензиновым буром, все равно я — "они", все мы — "они", все, кроме одного человека, сидящего на ведре посреди озера, покачивающего короткое удилище и говорящего в лунку, пробитую в толще льда. Сознательно обращающегося не столько ко мне (то есть к "они"), сколько к стылой воде под нами.
— Бывает, турист какой-нибудь пройдет, или лыжник, или кто-то вроде вас. Увидит мою машину и найдет меня, как-то они меня здесь находят, спустится ко мне, и, когда ты сидишь на льду, люди вроде вас, которые не рыбачат... — Тут он опять посмотрел на меня, мистически прозревая мою непростительную принадлежность к "они". — Вы, думается, не рыбачите.
— Нет. Увидел просто ваш пикап. Хороший день, решил покататься и погулять.
— Вот и они то же самое, — сказал он таким тоном, словно, когда я только показался на берегу, ему все уже со мной было ясно. — Увидят рыбака и обязательно подойдут, любопытство разбирает, и начинают спрашивать, сколько наловил. А я как делаю... — Тут ход его мысли, казалось, внезапно прервался, словно он подумал: "Что я говорю? О чем это я, к чертям собачьим?" Когда он снова начал, сердце у меня застучало от страха. Я подумал: теперь, раз рыбалка так и так испорчена, он решил со мной поразвлечься. Устроить маленький спектакль. Уже не рыбак, а Лес Фарли и все то многое, чем он является и чем не является.
— А я как делаю, — повторил он. — Положим, рыба у меня вся на льду. Я тогда как сегодня, когда вас увидел, всю рыбу в пластиковый мешок и под ведро, на котором сижу. Вот рыбки-то и не видно. Человек подходит, спрашивает: "Ну как?" А я ему: "Никак. Похоже, здесь вообще нет рыбы". А я уже штук тридцать вытащил. День отличный. Но я говорю: "Без толку, домой уже собираюсь. Два часа сижу, и ни одной поклевки". Ну, они поворачиваются и уходят. И другим потом скажут, что на этом 1 пруду делать нечего. Вот как я секрет берегу. Может, и нечестно малень- i ко. Но место того стоит.
[166] — А я-то знаю теперь, — заметил я. Но мне было ясно, что никакими силами не заставить его заговорщически рассмеяться или улыбнуться хотя бы, вспоминая свои игры с такими же, как я, нарушителями его владений. Нечего было и пытаться смягчить его таким образом — и я не стал пытаться. Я вдруг понял, что, хотя ничего подлинно личного между нами сказано не было, мы если не моим, то его решением уже поставлены по отношению друг к другу в такое положение, где не помогут никакие улыбки. Наш разговор в этом удаленном, морозном, безлюдном месте внезапно приобрел колоссальную важность.
— И еще я знаю, что в этом ведре уйма рыбы, — сказал я. — Сколько сегодня?
— Вроде на вид вы из тех, что умеют хранить секрет. Штук тридцать — тридцать пять. Да, похоже, вы честный человек. Кажется, я вас узнал. Писатель?
— Он самый.
— Знаю, знаю. А живете у болота, где цапля. В доме Дюмушеля.
— Точно. Так была фамилия человека, который мне его продал. Но скажите мне, раз уж я умею хранить секреты, почему вы сидите здесь, а не вон там, к примеру? Как вы на этом большом озере выбираете место, где ловить?
— Даже если он не прилагал всех усилий, чтобы я побыл здесь подольше, я, казалось, сам прилагал к этому все усилия.
— Наверняка никогда нельзя знать, — сказал он. — Для начала пробую, где в последний раз рыба брала. Если в ту ловлю был порядок, там же и начинаю.
— Ясно теперь. А то меня давно уже это интересует.
Все, уноси ноги, подумал я. Поговорили — и хватит. Более чем. Но представление о том, кто он такой, удерживало меня. Фарли как факт -вот что удерживало. Не умозаключения. Не медитация. Не писательское размышление. Нет — сама реальная штука. Закон самосохранения, который за пределами моей работы так строго управлял моей жизнью последние пять лет, вдруг перестал действовать. Как я не мог повернуть назад, когда шел к нему по льду, так и теперь я не мог прервать разговор и дать дёру. Храбрости тут не было никакой. Рассудка, логики — тоже. Он передо мной! Вот и все, что тут было. Плюс страх. В плотном коричневом комбинезоне, в черной шапочке, в резиновых сапогах на толстой подошве, в надетых на большие руки охотничьих или солдатских камуфляжных перчатках без кончиков пальцев передо мной сидел человек, убивший Коулмена и Фауни. В этом у меня не было сомнений. Просто так они не вылетели бы с дороги и не упали бы в реку. Вот он, убийца. Он самый. Как же я уйду?
— А всегда потом клюет? — спросил я. — Всякий раз, как возвращаетесь на старое место?
— Да нет. Рыба, она стаей ходит. Там, подо льдом. Сегодня она на северном краю пруда, а завтра уже на южном. Бывает, два дня подряд стоит на одном месте. Стоит и стоит. Рыба, она как: держится стаей и не очень много сейчас движется, потому что вода холодная. Они подстраиваются под температуру воды, и когда вода холодная, замирают и мало едят. Но если ты наткнулся на стаю, можно до черта рыбы поймать. А бывает, приходишь на тот же самый пруд, весь его ведь не истыкаешь лунками, и пробуешь в пяти, в шести местах — без толку. Ни одной. Значит, бьешь мимо стаи. Ну и сидишь себе просто.
[167] — Близко к Богу, — сказал я.
— Во-во.
Я ожидал от него чего угодно, но только не разговорчивости — она поразила меня, как и его рьяное желание объяснить мне, что делается в пруду в холодное время года. Откуда, интересно, он знает, что я писатель? Знает ли он также, что я был другом Коулмена? Знает ли, что я был на похоронах Фауни? Можно было предположить, что в его сознании сейчас роится столько же вопросов обо мне и о цели моего появления здесь, сколько в моей голове — о нем. Громадное светлое обведенное дугами пространство, холодные округлые берега, обступившие большой овал чистой воды под слоем твердого, точно камень, льда, извечная жизнь озера — образование льда, обмен веществ у рыб, множество беззвучных, древних, неуклонно действующих сил — все это создавало картину встречи двух людей на вершине мира: неслышно тикают два скрытных недоверчивых мозга, и вся интроспекция, какая тут есть, — это наша взаимная ненависть и паранойя.
— И о чем же вы думаете, — спросил я, — когда рыба не клюет?
— Да вот хотя бы сейчас, перед тем как вы пришли. Я много о чем думал. Например, о президенте нашем, о Проныре Билли. О том, как ему везет, гаду. О том, как ему всё, а кому-то шиш с маслом. О тех, кто не уклонялся от призыва и получил шиш с маслом. Не больно-то справедливо.
— Вьетнам, — сказал я.
— Да. Мы там на вертолетах, пропади они пропадом, — во второй срок я был стрелком. Думал сейчас про тот случай, когда мы рванули в Северный Вьетнам забирать двух наших пилотов. Сидел вот только что и думал про это. Проныра Билли. Тварюга. Думал сперва, как этот говнюк на наши с вами денежки дает ей сосать в Овальном кабинете, а потом перешел на этих двух пилотов — они летали на Хайфонский порт, ну их и подбили, мы по рации приняли сигнал бедствия. Мы-то были не спасатели, но оказались близко, они сообщили по рации, что дело плохо и они будут прыгать — высота уже такая, что либо прыгать, либо разбиться вместе с машиной. А мы даже не спасатели, мы на боевом вертолете, просто захотелось выручить ребят. Разрешения даже никакого не спрашивали — просто полетели туда. Инстинкт, больше ничего. Просто посовещались между собой и согласились — два стрелка, пилот и второй пилот, хотя шансы были не очень, потому что без прикрытия. Но мы решили, что попытаемся их забрать.
Неспроста, подумал я, он рассказывает мне военную быль. Он знает, что делает и зачем. Хочет кое-что мне внушить. Хочет, чтобы я кое-что унес с собой на берег, в свою машину, в свой дом, который он знает где находится — он намеренно дал мне это понять. Унес в качестве "писателя"? Или в качестве человека, которому известен другой его секрет, более важный, чем секрет этого озера? Он хочет мне внушить: не все видели то, что он видел, были там, где он был, делали то, что он делал и, если понадобится, может сделать опять. Он убивал людей во Вьетнаме, и вьетнамский убийца теперь здесь, в Беркширах — прибыл вместе с ним из страны, где дарили война и ужас, в эти ничего не подозревающие мирные края.
Бур на льду. Что может быть откровенней? В чем может явственней воплотиться наша взаимная ненависть, чем в этом безжалостном винтовом лезвии, лежащем посреди ледяной пустоты?
[168] — Мы думаем — ладно, погибнем значит погибнем. Летим туда, пеленгуем их сигнал, видим один парашют, садимся на ровное место и спокойно берем парня на борт. Подбегает, мы его втаскиваем и сразу взлетаем, никакой пока что стрельбы по нам. Спрашиваем: "Где второй?", он отвечает: "Вон туда отнесло". Как поднялись в воздух, так они сразу нас и заметили. Мы сунулись было в ту сторону поискать другой парашют, но они открыли такой дикий огонь, что волосы дыбом. Ад кромешный. Второго, в общем, забрать не смогли. По корпусу жарило так, что страшное дело. Бах-бабабах-бах. Из пулеметов. Нам только развернуться и драпать оттуда, пока живы. И тут парень, которого мы спасли, начинает плакать. К чему я все это и стал говорить. Он был из морской авиации, с "Форрестола". Понял, что второго либо убьют, либо возьмут в плен, и поднял вой. Ужас для него был. Его дружок. Но мы не могли вернуться — слишком рискованно для всех пятерых. Одного забрали, уже хорошо. Прилетели на базу, вышли, стали осматривать машину — сто пятьдесят одна пробоина. Топливопроводы и гидравлика, слава богу, целы, но лопасти винтов все были избиты, пуль в них попало черт-те сколько. Слегка покорежены в этих местах. Если в хвостовой винт, машина падает, но нам повезло. Знаете, сколько они сбили вертолетов за всю войну? Пять тысяч. Реактивных истребителей мы потеряли две тысячи восемьсот. Бомбардировщиков В-52 — двести пятьдесят штук во время налетов на Северный Вьетнам. Но правительство шиш вам в этом признается. Какое там. Они говорят нам то, что им выгодно говорить. Проныра Билли из всего выходит сухим. Достается тому, кто честно свое отслужил. Всегда и везде. Справедливо это? Знаете, про что я думал? Я думал, будь у меня сын, он бы здесь был со мной сейчас. Ловил бы рыбку. Вот про что я думал, когда вы подошли. Поднял глаза, вижу — человек, а я вроде как замечтался и думаю: а мог бы мой сын. Не вы, не такой, как вы, а мой сын.