Рейчел Джойс - Операция «Перфект»
– Ну, а как ты-то здесь оказался, Байрон?
Джим объясняет, что он здесь работает, столы протирает. Но Джеймс вовсе не выглядит удивленным. Наоборот, он с энтузиазмом кивает, словно узнал некую потрясающую новость, а потом говорит:
– А я уже на пенсии. Я рано на пенсию вышел. Решил, что ни к чему все эти тщетные попытки угнаться за современной технологией. И потом, занятия временем требуют точности. Тут никак нельзя допускать даже мельчайших ошибок.
Джим чувствует, что ноги у него стали как ватные, такое ощущение, словно его ударили чем-то тупым под коленки. Он чувствует, что ему необходимо сесть, перед глазами все плывет и кружится, но садиться нельзя: он же на работе!
– Т-ты занимаешься временем?
– Я в итоге стал ученым-атомщиком. Но моя жена всегда говорила, что главная моя работа – налаживать часы. – Джеймс Лоу улыбается, но, судя по этой улыбке, ничего смешного он сказать не хотел. Улыбка, пожалуй, несколько кривовата. – Слишком сложно было объяснять ей, чем я занимаюсь на самом деле. Она считала, что люди всегда выглядят либо чересчур усталыми, либо чересчур занятыми. Хотя ты-то, конечно, меня бы понял. У тебя-то ума всегда хватало.
И Джеймс Лоу начинает говорит об атомах цезия и о минус двадцать четвертой степени. В его речи мелькают упоминания о Гринвичской обсерватории, о фазах Луны, о гравитации, о колебаниях Земли. Джим слушает. Он слышит слова, но его разум не регистрирует их, как нечто, имеющее смысл. Скорее, эти слова воспринимаются им как некий негромкий шум, полностью заглушаемый звуками бури, что бушует в его душе. Да и правильно ли он расслышал слова Джеймса? Действительно ли Джеймс сказал, что ума-то у него всегда хватало? Возможно, задумавшись, Джим слишком сильно выпучил глаза или некрасиво раскрыл рот, но Джеймс вдруг умолкает.
– Ну, рад был повидать тебя, Байрон, – говорит он, помолчав. – Я ведь как раз о тебе думал – и тут вдруг ты появляешься! Знаешь, чем старше я становлюсь, тем охотнее соглашаюсь с тем, что жизнь – очень странная штука. В ней столько сюрпризов и неожиданностей.
Все то время, пока Джеймс говорил, Джиму казалось, что вокруг никакого кафе нет. Были только они двое и некое столкновение прошлого и настоящего, совершенно сбившее его с толку. Но постепенно он начинает вновь слышать звон посуды из сервировочной, гул кофейного автомата, затем поднимает глаза и видит, что на него в упор смотрит Пола. Пола поворачивается к мистеру Миду и что-то шепчет ему на ухо, и мистер Мид, забыв о делах, тоже во все глаза смотрит на Джима и Джеймса.
Джеймс, впрочем, ничего этого не замечает. Он снова поглощен своей молнией. Застегнув ее и поправив замок, он говорит:
– Мне нужно кое-что сказать тебе, Байрон.
Джим выражает полную готовность его выслушать и одновременно видит, что мистер Мид наливает две чашки кофе и ставит их на поднос. Голос Джеймса и действия мистера Мида сливаются в некую общую сцену – голос звучит как саундтрек, но не от этого, а совсем от другого фильма.
– Но это очень трудно, – говорит Джеймс.
Мистер Мид берет в руки пластмассовый поднос и направляется прямо к ним. Теперь Джим должен найти способ извиниться и немедленно исчезнуть. Но мистер Мид уже совсем близко, кофейные чашки нервно дребезжат на фарфоровых блюдцах.
– Прости меня, Байрон, – говорит Джеймс.
Мистер Мид останавливается у их столика с подносом в руках и говорит:
– Прости меня, Джим.
Джим перестает понимать, что происходит. Очевидно, это какая-то очередная случайность, которая, похоже, лишена вообще всякого смысла. Мистер Мид ставит поднос на край стола и говорит, обращаясь к горячему кофе и сладким пирожкам на тарелочке:
– Прошу вас, угощайтесь! Это за счет заведения. Пожалуйста, джентльмены, садитесь. Вам побрызгать?
– Что, простите? – Джеймс Лоу страшно удивлен этим вопросом.
– Вам на капучино побрызгать?
Оба старых друга тут же говорят: да, пожалуйста, это очень приятно, когда на пенку «брызгают» шоколадной пудрой. Мистер Мид берет в руки небольшую емкость и от души посыпает шоколадом содержимое обеих чашек. Рядом с чашками он выкладывает столовые приборы и свежие салфетки, а сосуды с приправами переставляет на середину стола.
– Bon appetit[64], – говорит он. И прибавляет: – Угощайтесь на здоровье. – Потом прибавляет еще: – Gesundheit[65]. – Наконец, он разворачивается и устремляется в сторону кухни, но, отойдя на безопасное расстояние, сбавляет скорость и с неожиданным достоинством приказывает: – Даррен! Шляпу!
Джим и Джеймс Лоу некоторое время смотрят, как завороженные, на предложенные им «за счет заведения» кофе и пирожки, словно никогда в жизни не видели такого богатства. Джеймс подвигает Джиму стул. Джим, в свою очередь, подает Джеймсу чашку и свежую бумажную салфетку, а также предлагает тот из двух пирожков, что немного побольше. Оба усаживаются и некоторое время молчат, занятые едой.
Джеймс разрезает свой пирожок на четыре части и по одной аккуратно кладет в рот. Челюсти жуют, зубы кусают, языки с наслаждением облизывают губы – такое ощущение, словно обоим хочется подобрать до последней крошечки ту доброту, что заключена в этом немудреном угощении, предложенном от всей души. Они выглядят такими незначительными, такими неприметными, эти двое немолодых мужчин, один высокий, второй маленький, один в нелепой оранжевой шляпе, второй в наглухо застегнутой водонепроницаемой куртке. Но чувствуется, что каждый из двух старых друзей чего-то ждет, словно знает: у второго есть ответ на вопрос, который задать ему самому не под силу. У обоих к тому же не хватает слов, чтобы задать этот вопрос вслух. И лишь когда они покончили с кофе и пирожками, Джеймс Лоу первым предпринимает попытку.
– Я хотел сказать… – почти шепотом начинает он и принимается складывать свою салфетку пополам, потом еще раз, потом еще и еще, в итоге салфетка превращается в крошечный квадратик. – Я хотел сказать, что в моей жизни есть одно лето, которое я никогда не забывал и не забуду. Мы тогда были еще совсем детьми…
Джим пытается допить кофе, но у него так дрожат руки, что он вынужден прекратить эти попытки.
А Джеймс одной рукой опирается на стол, а вторую, чтобы как-то сдержать эмоции, подносит к глазам, словно заслоняя их от настоящего, словно не желая видеть перед собой ничего, кроме прошлого.
– В то лето много всего случилось. Такого, чего ни ты, ни я толком еще не понимали. И эти ужасные события переменили всю нашу жизнь. – Лицо его мрачнеет, глаза затуманиваются, и Джим знает, что Джеймс сейчас думает о Дайане, потому что и сам тоже думает о ней, и ее образ сразу заслоняет все остальное. Джим видит ее легкие волосы, золотистой волной обрамляющие лицо, нежную, бледную, как вода, кожу, изящный силуэт и этот ее танец на поверхности пруда…
– То, что мы ее потеряли… – говорит Джеймс, и губы его словно схватывает морозом. Он надолго умолкает, и Джим тоже не говорит ни слова. Затем Джеймсу удается справиться с собой и вновь заставить губы шевелиться. – Эта утрата всегда в моем сердце.
– Да, – говорит Джим и зачем-то берет в руки антибактериальный аэрозоль, но почти сразу понимает, что это сейчас ни к чему, и ставит баллончик на пол.
– Я пытался рассказать Маргарет… о ней. О твоей матери. Но есть такие вещи, о которых словами не расскажешь.
Джим то ли кивает, то ли мотает головой.
– Она была как… – Джеймс снова внезапно умолкает, и Джим отчетливо видит перед собой того мальчика из их далекого детства, которому всегда было свойственно, задумавшись, вот так замирать в напряженной неподвижности. Сейчас Джиму кажется это настолько очевидным, что совершенно непонятно, почему он с самого начала этого не заметил. – Знаешь, – говорит вдруг Джеймс, – я никогда особенно не любил читать. И только на пенсии по-настоящему открыл для себя книги. Мне очень нравится Блейк. Надеюсь, ты не станешь возражать, если я скажу, что… твоя мать была как поэма.
Джим кивает. Да, верно. Как поэма.
Но Джеймсу явно тяжело продолжать разговор о ней. Он покашливает, потирает руки, а потом вдруг вскидывает подбородок в точности тем же движением, что и Дайана, и спрашивает:
– А ты, Байрон, чем занимаешься в свободное время? Тоже читаешь?
– Я сажаю растения.
Джеймс улыбается, словно говоря: да, разумеется, ты и должен сажать растения.
– Ты – настоящий сын своей матери! – И улыбка у него на лице вдруг сменяется выражением такого горя, такой неизбывной печали, что Джим спрашивает, что с ним такое. И Джеймс с трудом отвечает: – У меня бессонница. Я нездоров. Я давно должен был попросить у тебя прощения, Байрон. Я должен был сделать это еще много лет назад.
Джеймс жмурит глаза, но слезы все равно так и текут у него из глаз. Он сидит, положив на ламинированную столешницу крепко сжатые кулаки, и Джиму очень хочется взять его за руку, но ему мешает стоящий между ними пластмассовый поднос, не говоря уж о том, что между ними стоят еще и эти минувшие сорок лет. К тому же его душу и мысли сковало какое-то странное оцепенение, и ему трудно вспомнить даже, как поднять собственную руку.