Филип Рот - Театр Шаббата
— А это… у тебя в кармане брюк.
Отец держал в руке трусики дочери, в цветочек. В какой именно момент среди всех вчерашних волнений Шаббат забыл про трусики в кармане? Он ясно помнил, что на похоронах мял их все два часа восхвалений. А кто бы на его месте этого не делал? Народу — куча. С Бродвея, из Голливуда — самые знаменитые из друзей Линка, — и все по очереди вспоминают, каким был… труп. Очень предсказуемый набор трескучих фраз. Высказались два сына и дочь: архитектор, адвокат, социальный работник-психиатр. Я там никого не знал, и никто не знал меня. Кроме Энид. Грузная, седая — ей очень подходит быть вдовой. Он с таким же трудом узнал ее, как и она — его. «Это Микки Шаббат, — сказал ей Норм. Они с Шаббатом после опознания тела вышли на улицу, а потом вернулись в вестибюль, где сидела Энид и вся семья. — Он приехал из Новой Англии». — «Боже мой! — Энид сжала руку Шаббата и заплакала. — А ведь я за весь день слезинки не проронила, — сказала она Шаббату, беспомощно улыбнувшись. — Ах, Микки, Микки, три недели назад я сделала ужасную вещь». Не видела Шаббата больше тридцати лет, и вот именно ему признается, что сделала нечто ужасное. Потому, что он-то знает, что это такое — совершать ужасные поступки? Или потому, что с ним самим часто поступали ужасно? Скорее всего, первое. Опуская руку в карман, Шаббат знал, что он там, этот шелковистый пластилин, и его можно больно мять, пока очередной оратор выходит к гробу со своим панегириком, пока он описывает забавные причуды самоубийцы, рассказывает, как тот любил играть с детьми, как дети любили его, как удивительно, как умилительно эксцентричен он был… Потом вышел молодой раввин. Извлекайте красоту из трагедии. И он полчаса объяснял, как это делается. Линкольн на самом деле не умер, любовь к нему живет в наших сердцах. Конечно, конечно. Но когда я спросил у него, лежащего в гробу: «Линк, что бы ты хотел сегодня на обед?» — я что-то не услышал ответа. Это тоже о чем-то говорит. У мужчины рядом со мной, видимо, не оказалось в кармане спасительных трусиков, и он не смог удержаться от антиклерикального выпада. «По мне, все это как-то уж очень… слащаво», — сказал он. «По-моему, он слышал», — заметил я. Соседу это понравилось. «Я не расстроюсь, если больше никогда его не увижу», — шепнул он мне. Я подумал было, что он имеет в виду рабби, и только на улице до меня дошло, что он говорил о покойном. А вот молодая телезвезда. Она вся лоснится в своем облегающем платье, она изо всех сил улыбается, она призывает всех взяться за руки и, замолчав на минуту, вспомнить Линка. Я взял за руку этого отвратительного типа рядом со мной. Для этого мне пришлось вытащить руку из кармана — тогда-то я и забыл о трусиках! А потом мы увидели Линка — совсем зеленого. Этот человек был зеленый! Потом мои уродливые пальцы сжали руку Энид, и она призналась мне, что сделала ужасную вещь: «Я не могла больше выносить его тремора и ударила его. Я ударила его книгой. Я кричала: „Прекрати трястись! Прекрати трястись!“ Иногда он мог это прекратить — собирал все силы, и дрожь прекращалась. Он протягивал ко мне руки, чтобы показать, что они не дрожат. Но когда ему это удавалось, он уже не мог делать ничего другого. Все его силы уходили на то, чтобы не дрожать. И он уже не в состоянии был говорить, ходить, отвечать на самые простые вопросы». — «Почему он дрожал?» — спросил я ее. Сегодня утром, в объятьях Росы, меня самого била дрожь. «Иногда от лекарств, — сказала она, — иногда от страха. Его отпустили из больницы, когда он снова стал есть и спать, и сказали, что у него больше нет суицидальных настроений. Но все равно он был в депрессии, он все время боялся. И этот тремор. Я больше не могла жить рядом с ним. Полтора года назад я поселила его отдельно, сняла ему квартиру в доме за углом. Я звонила каждый день, но три последних зимних месяца мы с ним не виделись. Он звонил мне. Он звонил мне иногда по десять раз в день. Убедиться, что со мной все в порядке. Он боялся, что я заболею, что исчезну. Увидев меня, начинал плакать. Слезы у него всегда были близко, но это что-то другое. Это была крайняя степень беспомощности. Он плакал от душевной боли, плакал от страха. И все-таки я надеялась, что наступит улучшение. Я думала, придет день, когда все станет как прежде. Думала, он еще всех нас рассмешит…» — «Энид, вы знаете, кто я? — спросил Шаббат. — Кому вы все это рассказываете?» Но она даже не услышала этих слов, и Шаббат понял, что она рассказывает это всем. Он просто был последний, кто вошел в комнату. «Три месяца в больнице, где вокруг одни сумасшедшие, — продолжала она. — Но к концу первой недели он там привык. В первую ночь его положили рядом с умирающим, это было ужасно. Потом перевели в палату, где, кроме него, лежали еще трое, настоящие психи. Незадолго до выписки я дважды приезжала, забирала его, мы обедали вместе, но кроме этих случаев он из больницы не отлучался. Решетки на окнах. За ним наблюдали как за потенциальным самоубийцей. Когда я увидела его… за решеткой…» Она так много ему рассказала, так долго удерживала его около себя, что в конце концов он забыл, что у него в кармане лежит нечто, к чему можно прибегнуть в трудную минуту. Потом, за обедом, он рассказывал уже свою историю…
А потом, ночью, ее благоразумие, а как выяснилось позже, ее хитрость, взяли верх над его порочностью и вероломством. Вот что произошло. Энид тут не виновата. И дело не в ревности к дочери. Если бы она действительно хотела проверить его сосочки, трусики девочки только еще больше завели бы ее. Она бы даже надела их, чтобы доставить ему удовольствие. Она бы надела белье Дебби для него. Ей наверняка случалось это делать, как и многое другое. Но она использовала эти трусики, чтобы вышвырнуть его вон, пока он не разрушил все, что у нее есть. Трусики — чтобы показать ему, что она не дрогнет, и если он начнет давить, то на него найдется управа получше офицера Абрамовича. Дело не в трусиках, не в пакетике крэка, даже не в куртке «Торпедо», дело в самом Шаббате. Возможно, он все еще неплохой рассказчик, но больше ничего в нем не осталось привлекательного, даже эрекция, которую он ей продемонстрировал. И то, что он из кожи вон лез, наверно, было ей особенно отвратительно. Она груба, порочна, любит вываляться в грязи, — но не безрассудна. В данном случае она проявила привычную, автоматическую непорядочность. Она предательница с маленькой буквы «п», а предательства с маленькой буквы «п» случаются то и дело, Шаббат уже научился не реагировать на них. Это теперь не главное: главное — что он буксует, он хочет умереть. Ну а Мишель — достаточно уравновешенная женщина, чтобы принять разумное решение. Нет, я не маньячка-наркоманка, во что бы то ни стало стремящаяся вернуть себе кайф. Нет, лучше она займется пока шоппингом, а между делом будет подыскивать себе что-нибудь не столь экстравагантно никчемное. А он уже размечтался, как насладится ею. Время взорвалось и лопнуло. Ах ты, старый младенец. Ты все еще веришь, что это может длиться вечно. Что ж, теперь, может быть, тебе станет яснее, что на тебя надвигается. Хорошо, пусть приходит. Я знаю, что меня ждет. Пусть.
Ешь свой завтрак и выметайся. Забавно. Все кончено.
— Как ты мог взять трусики Дебби? — спросил Норман.
— А как я мог их не взять?
— То есть ты не можешь сопротивляться этому.
— Как странно ты формулируешь. При чем тут сопротивление? Здесь мы имеем дело с термодинамикой. Сексуальное возбуждение — это теплота, это вид энергии, это на молекулярном уровне. Мне шестьдесят четыре, а ей девятнадцать. То, что я сделал, более чем естественно.
Норман был одет, как подобает утонченному светскому человеку, каковым он и являлся: двубортный костюм в тонкую белую полоску, темно-бордовый шелковый галстук и такого же цвета платочек в кармане пиджака, бледно-голубая рубашка с монограммой «НК» на нагрудном кармане. Достоинство чувствовалось не только в его одежде, но и в его весьма значительном лице, в худом, длинном, умном лице с нежными карими глазами и лбом, переходящим в лысину, которая, кстати, очень ему идет. То, что волос у него меньше, чем даже у Шаббата, делает его в тысячу раз более привлекательным. Вы имеете возможность увидеть воочию этот красивый череп, в котором заключен такой интеллект, такая способность к самоанализу, такая терпимость, такая тонкость, такая рассудительность. Это лоб настоящего мужчины, красиво вылепленный и почти вызывающе упрямый: тонкость не значит слабость. Да, его фигуру окружала аура преданности самым высоким идеалам лучшей части человечества, и Шаббат вполне мог допустить, что в офисе, куда скоро отправится Норман в своем лимузине, он трудится ради гораздо более благородных целей, чем это делают обыкновенные театральные продюсеры. Духовность, пусть и не религиозного свойства, — вот что все они источают — продюсеры, агенты, юристы, обслуживающие крупные финансовые сделки. Эту духовность еврейским кардиналам коммерции создают их портные. А ведь и правда, как похожи они на мошенников, окружающих папу. И не подумаешь, что торговец музыкальными автоматами, который все это оплатил, был чуть ли не гангстер, где-то на грани. Вам и не надо так думать. Он же сделал себя сам, этот славный парень. Сделано в Америке. Главное, что такая жизнь ему как раз впору. Славный парень, богатый, и даже глубокий человек, и телефон у него в офисе разрывается. Чего еще требовать Америке от своих евреев?