Георгий Семёнов - Голубой дым
На том бережку, после удачной переправы, мы развязывали свои рюкзаки, кипятили в котелке мутную воду, заваривали крепкий чай и пили, обжигаясь, из эмалированных кружек эту густую заварку и ели черный хлеб.
В свои семнадцать лет я был легок на ногу, меня не смущали расстояния, попутные грузовики, в грязных кузовах которых добирались мы с другом от далеких мест нашей охоты; бездорожье и ночевки в холодном лесу у костра или на щелястом покатом полу жарко натопленной бедной избы, которая остывала к утру до погребного холода; короткие ночи, когда вместо подушки — угловатый рюкзак, а вместо одеяла — теплый бок спящего рядом друга. Тьма избы, сонные вздохи хозяйки, нудный плач маленького — все это не мешало мне, все это было неизбежно в моем приближении к тому единственному, неповторимому утру, а вернее, к предтече утра, пребывая в зыбком течении которого я уже не вспоминал усталого взгляда женщины, взявшей с нас за ночлег полбуханки хлеба... Забывал запах нищеты и послевоенного разора. Все забывал! Чтобы много лет спустя вспомнить и удивиться, разглядывая в памяти такую неуместную улыбку во тьме несчастного, бедного жилища одинокой женщины, потерявшей мужа. Тогда она казалась нам старой бабой, и только теперь я понимаю, как молода и печально красива была та тридцатилетняя вдова с четырьмя детьми на руках в покосившейся избе. Сколько их было потом — голодных этих, послевоенных весен!
Но тогда во мне жил самоуверенный себялюбец, которого всякий раз болезненно возбуждала охотничья страсть и который испытывал всепоглощающую радость бытия, зная с уверенностью, что именно он имеет право не оглядываться на чье-либо горе или нужду, потому что свою эту радость он ни у кого не отнимал, а сам себе добывал на том, поросшем травкой, сухом бережку,— радость, которую, может быть, и не понимали многие люди.
Тот человек, которого я увидел вдруг напряжением памяти, помнил в те годы только себя, забывая домашние беды, голодную жизнь, и ему казалось, что люди, встречавшиеся ему в пути, не требовали к себе участия, видя в нем такого же обездоленного войной, как и сами они, худощавого, с голодным взглядом парнишку, едущего добывать пропитание для семьи. Хотя сам себя он считал баснословно богатым человеком, потому что плечи ему оттягивали ружье и рюкзак с тяжелыми патронами.
Да, он помнил в то время только себя, не заглядывая в будущее, слышал и видел тогда на заре только себя, понимал только себя рядом с таинственным и так страстно ожидаемым явлением другой жизни, которую дано ему было право оборвать своим выстрелом. Кем дано это право, он не задумывался. И вряд ли бы понял меня, если бы я из своего нынешнего далека с мучительным стыдом и завистью спросил бы у него: «А какое ты право имеешь убивать вальдшнепа?» Уверен, он просто усмехнулся бы в ответ н сказал бы что-то вроде: «Шел бы ты, батя, отдыхать. Я охотник... Разве не видишь? Надень очки...» С трудом верится в это, но, пожалуй, он именно так и ответил бы мне, увидев перед собой лысоватого, тяжелого мужика, то есть увидев самого себя через четверть с лишним века. Он бы и поверить не смог, что этот немолодой мужчина, задающий такой нелепый вопрос, не кто иной, как он сам.
С первого своего выстрела он был уверен, что никогда не изменит охоте, не оставит ее до гробовой доски. С первого выстрела из тяжелой одностволки, принадлежащей другу, который втянул его в это удивительное и потрясающее дело — в охоту. Вернее, не втянул, а как бы легонько подтолкнул первым выстрелом. Как давно это было!
Первый морозец, первый снег... Скованная земля была пестрой от снега. Озеро, еще не покрытое льдом, чернело за побеленными елками. Была та изначальная тишина зимы, которая словно бы еще вот-вот готова прорваться птичьей песней, гулким звуком падающей капели. Пахло снегом, холодным ватником и потным теплом жаркой пазухи. Заячий след то терялся на иссушенной морозцем земле, то снова пушисто обнаруживал себя на снежном намете. Мы чуть ли не целый час ходили, сбиваясь, по следу, и друг мой, уже отчаявшись в удаче, рассказывал о прежних своих охотах. Нет, он не был удачлив и раньше — он ни разу еще не убил ни одного зайца, но он уже кое-что знал. Я же, мальчишкой живя в предуральской деревне, тоже ходил по заячьему следу и часто поднимал с лежки беляков или русаков. Это было так просто! Зайцев там водилось великое множество. Но я никогда еще не ходил с человеком, в руках у которого было заряженное заячьей дробью ружье. В жизни своей я никогда не испытывал такого томления, ожидая каждую секунду поднявшегося зайца, его ленивый или стремительный бег. Там, в Предуралье, в военные годы, зайцы-беляки поднимались с лежек лениво и, отбежав полсотни шагов, садились, как бы в ожидании, когда человек уйдет и можно будет вернуться на лежку. На них там никто не охотился. Мы жили в чувашской деревне, а чуваши зайцев не ели, считая, что у них кошачья лапа.
Теперь же я готов был умолять друга пройтись еще немного, когда он, устав тропить, решил позавтракать возле какой-то поржавевшей веялки, оставленной на краю поля, в низинке, около кустов.
И тут мы увидели серую кошку, которая, крадучись, чуть ли не на брюхе, ползком уходила от веялки к близкому чапыжнику. Я видел ее круглую, испуганную мордочку, зеленый глаз, тигровую окраску спины и даже длинный хвост.
— Вот она, сволочь! — сказал мой друг, протягивая мне ружье.— На, убей ее... Это вредная тварь. Она столько птиц губит! Надо убить.
Просил — на, стреляй...
Я взял тяжеленное, как мне показалось, и очень неуклюжее ружье и с заколотившимся сердцем стал целиться в ползущую кошку, стараясь успеть ее выцелить, пока она не нырнула в чапыг.
И вдруг оцепенел от удивления: кошка на глазах превратилась в зайца, в огромного русака! И в стремительном прыжке — уже не кошка, а заяц! — преодолев чистое пространство, отделявшее его от густого кустарника, скрылся в чапыге.
Мой друг громким шепотом произнес священное слово: «Заяц!» — и, не в силах поверить, что это не кошка, а заяц крался от веялки, спросил, тараща на меня глаза: «А кошка где? Ты что ж не стрелял-то?» — опомнился он наконец и с такой злостью вырвал у меня ружье, так резво кинулся в кусты вслед за зайцем, что я побоялся бежать за ним тут же и решил малость переждать, чтобы выйти из состояния какой-то обманчивой чертовщины, понять, что же произошло...
Заяц превратился в кошку, а потом кошка — в зайца. Я тоже не мог поверить, что заяц нас просто-напросто обманул, притворившись кошкой. Или это был оборотень? Может быть, и в самом деле тут была кошка?.. Нет, следы возле веялки — заячьи. Кошка почудилась? Вернее, заяц заставил нас обмануться и принять его за кошку?..
Мы еще долго гоняли того русака по кустам, но он был умнее и хитрее нас. Во всяком случае, он нас нисколько не боялся и, выбегая на поле, садился, поглядывая на нас с любопытством. Когда же мы приближались к нему и до него оставалось метров сто, он поднимался и не спеша перебегал к окраине поля, к кустарнику, и мы видели, как он шевелил ушами: ему, наверное, очень не хотелось уходить от веялки, возле которой была насыпана целая куча смерзшейся золотистой половы. Мы взмокли, гоняясь за этим оборотнем, и лишь когда мой друг выстрелил на авось в направлении зайца, он так же неторопливо, с каким-то показным пренебрежением к нам убежал в кусты, игриво вскидывая белый зад, и больше мы его уже не увидели.
— Дурак! — просипел мой задохнувшийся от злости друг, с ненавистью глядя на мена.— Дай, дай стрельнуть! Дал! Что ты, зайца от кошки не смог отличить? Ты ж видел, что это заяц!
— Откуда я видел-то? — обиженно оправдывался я.— Сам сказал — кошка... А теперь я виноват.
— Молчи! Я издали увидел, а ты... Ты когда увидел? Наш был заяц-то! Наш! А ты...
Мне же нечего было сказать: сплоховал.
Теперь я не жалею об этом. Совсем недавно я пощадил одного зайца. Это тоже был очень странный и, возможно, по-своему умный зайчишка. Во всяком случае, это был смелый заяц, которого при желании я мог бы в клочья разорвать зарядом дроби, потому что он лежал в трех шагах от меня под елочкой, внимательно следя за каждым моим движением. Мы довольно долго смотрели друг на друга: я улыбаясь, а он, видимо, очень настороженно и опасливо, хотя, глядя на его большущий темный, почти черный на фоне белой шерсти глаз, казалось, что он по-кошачьи нежится под моим ласковым взглядом. В сетке у меня уже был заяц, в его крови была напачкана моя куртка.
Я поднял ружье и, салютуя смелому зайцу, выстрелил в воздух. Я был уверен, что заяц тут же поднимется и побежит от меня. Я не сводил с него глаз в момент выстрела. Но заяц только вздрогнул и продолжал внимательным глазом следить за мной, уверенный, что я его не вижу.
Только что выпал снег, туча еще не ушла, темнея над лесом, но солнце уже освещало пронзительную белизну вокруг — сверкало в неразрушенных, звездчатых снежинках. Елочка казалась темно-темно-зеленой, а заяц золотисто-белым.