Майкл Каннингем - Избранные дни
— О, Лукас, привет, — сказала она.
На мгновение у нее на лице появилось прежнее выражение, обыкновенное в те времена, когда машина еще не забрала Саймона. Как и раньше, казалось, что она уловила шутку, которую пока что никто другой не понял.
— Привет, — сказал Лукас. — Извини, если помешал.
— Рада тебя видеть. Ты поужинал?
Он знал, что предложение принимать нельзя.
— Да, спасибо, — ответил он.
— Что за странный вид, — сказала Олма. — Случилось что?
— Олма, — строго одернула ее Кэтрин.
— Я только спросила, и все. По-твоему, он сам не знает?
Лукас собрался с духом. Олма и Сара ему нравились, хотя и не были добрыми. Обе были крикливые и ярко накрашенные, обе несли что попало, как попугаи.
— Я таким родился, — сказал он.
Этого было недостаточно. Следовало бы добавить, что между ним и Саймоном были Мэттью, умерший в семь лет, и Брендан, умерший еще в материнской утробе. Теперь, когда не стало Саймона, каким-то чудом остался только он, Лукас, подменыш с личиком домового, слабым сердцем и по-разному посаженными глазами. Он первый должен был умереть, но каким-то образом пережил их всех. Это внушало ему гордость. С какой радостью он объявил бы об этом Олме с Сарой.
— Ух ты, как все просто, — сказала Олма.
— Олма, хватит, — сказала Кэтрин. — Ты обязательно должен чего-нибудь с нами съесть. Перекусить немножко.
Лукас заметил, что Сара накрыла кастрюлю крышкой, и тихо сказал Кэтрин:
— Можно мне с тобой поговорить?
— Разумеется.
Он молчал в мучительном смущении.
Кэтрин сказала:
— Может, выйдем в прихожую?
Больше им некуда было деться — вся квартира состояла из гостиной и двух спален.
— Да, спасибо.
Шагнув вслед за Кэтрин, он пожелал доброй ночи Олме с Сарой.
— Ну вот, даже гоблины выбирают Кэтрин, — сказала Олма.
Сара ответила ей от плиты:
— Думай, что мелешь, а не то в один прекрасный день какой-нибудь гоблин заткнет тебе рот.
Прихожая, куда вышли Лукас с Кэтрин, напоминала его собственную. У той стены, что ближе к лестничной клетке, неясно светилась лампа. Возле нее виднелись в сумраке кипа старой бумаги, пустые бугылки и какой-то мешок — интересно, что в нем лежало? В дальнем углу прихожей мусора было не разглядеть в темноте. На полпути к темному углу что-то лежало на старой жестянке из-под растительного масла. Неужели это что-то — с зубами? Да. Это был добела вываренный козлиный череп.
Кэтрин сказала:
— Рада снова тебя видеть.
Разговаривай как Лукас, умолял он себя. Не разговаривай как книга.
Он сказал:
— Мне тоже приятно тебя видеть. Я просто хотел, чтобы ты знала, что со мной все в порядке.
— Рада слышать.
— У тебя тоже все хорошо?
— Да, мой милый, все в порядке.
— Ты не забываешь об осторожности?
— Разумеется нет, Лукас.
— Кто-нибудь был с тобой, когда ты в темноте шла домой?
— На Бауэри меня провожала подруга, Кейт. Ей-богу, не беспокойся обо мне. У тебя и так забот хватает.
Лукас сказал:
— Моему голосу доступно и то, куда не досягнуть моим глазам.
— Подожди минутку, — сказала она. — У меня для тебя кое-что есть.
Она исчезла за дверью. Лукас коснулся медальона у себя на груди. У него все смешалось в голове. Что такое у нее для него есть? Чем бы это ни оказалось, он этого хотел. Очень хотел. Дожидаясь Кэтрин, он смотрел на козлиный череп. Он вошел в него, стал костью, скалившейся в темноте.
Кэтрин вернулась с тарелкой, накрытой салфеткой. Она сказала:
— Тут немного еды — тебе и твоим родителям.
Так вот что у нее для него было. Она вручила ему тарелку. Он молча принял ее.
С ним обошлись как с нищим попрошайкой.
Он сказал:
— Спасибо.
— Доброй ночи, мой милый.
— Доброй ночи.
Она ушла, затворив за собой дверь. Она больше не стала его целовать.
Некоторое время он постоял у двери с тарелкой в руках, так, будто бы он ее кому-то принес, а не сам получил в подарок. До него доносился неясный шум женских голосов, но он не мог разобрать, о чем они говорят. Поскольку ему не оставалось ничего другого, он пошел вниз, бережно неся перед собой тарелку. Она была нужна его отцу и матери. Она была нужна ему самому.
Старуха ждала на нижней площадке, чтобы выпустить его.
— Не напроказничал? — спросила она.
— Нет, мэм. Не напроказничал.
С тарелкой в руках Лукас вошел в дверь своего дома и начал подниматься по лестнице. Его одолевало ощущение, что что-то не так, что это досконально знакомое ему место (где несла газом лестница, с тусклыми лампочками и деловито шуршащими бумагой крысами) изменилось за сутки, сделалось копией себя самого, копией нечеткой — в отличие от абсолютно четкого дня, проведенного им на фабрике.
Гостиная по-прежнему оставалась самой собой. Отец, как и раньше, сидел в кресле у окна, пристроив рядом свою машину.
Лукас сказал:
— Добрый вечер, отец.
— Привет, — ответил отец.
Его работа заключалась в том, чтобы дышать и смотреть в окно. Он занимался ею уже больше года.
Лукас достал из буфета три тарелки и разложил по ним принесенную еду. Одну тарелку он поставил перед отцом и сказал:
— Твой ужин.
Отец кивнул, но продолжал смотреть в окно. Вторую тарелку Лукас понес матери в спальню.
Она лежала в постели — как сегодня утром, когда он уходил, и как вчера вечером. Дыхание ее, этот невесомый, чуть скребущий звук, наполняло темноту. Лукасу на мгновение показалось, что квартира похожа на фабрику, а родители — на машины, которые всегда остаются собой, всегда поджидают, пока Лукас придет, потом уйдет, потом снова придет.
Он сказал с порога:
— Мама, я принес тебе ужин.
— Спасибо, милый.
Он поставил тарелку на столик возле кровати. Сам сел на краешек матраса рядом с неясным контуром матери.
— Может, тебе порезать? — спросил он. — Может, я тебя покормлю?
— Ты такой хороший. Такой хороший мальчик Посмотри только, что с тобой сделалось.
— Мама, это всего лишь пыль. Она отмоется.
— Нет, милый. Я так не думаю.
Он отломил вилкой кусок картофелины и поднес ей ко рту.
— Поешь, — сказал он.
Она не реагировала. Повисло молчание. К удивлению Лукаса, ему от этого стало неловко.
— Может, тогда музыку послушаем?
— Давай, если хочешь.
Он взял с прикроватного столика музыкальную шкатулку, повернул рычажок. Шкатулка тихо запела:
Если б с мольбою к небу воззвать,Бой за свободу переиграть,Снова заставить сердца их стучать,К жизни вернуть наших милых.[4]
— Не сердись на меня, — сказала мать.
— Я и не сержусь. Ты хорошо сегодня поспала?
— Как тут уснуть, когда твой брат так шумит?
— Как он шумит? — спросил Лукас.
— Он поет. Пусть кто-нибудь ему скажет, что голос у него совсем не такой ангельский, как он думает.
— Саймон поет тебе?
— Ага, но слов я никак не разберу.
— Поешь немножко, хорошо? Тебе надо есть.
— Как по-твоему, он не мог выучить какой-нибудь другой язык?
— Тебе все приснилось.
Он снова взял вилку, поднес кусок картофелины вплотную к ее губам. Она отвернулась.
— Он с колыбели такой. Все время то плачет, то поет, как раз когда вздремнуть вздумаешь.
— Мама, пожалуйста.
Она открыла рот, и он, как только мог бережно, положил в него еду. Мать сказала с набитым ртом:
— Прости меня.
— Ты жуй. Жуй и глотай.
— Если б узнать, что ему от меня нужно, он, может, и отстал бы.
Скоро он понял по ее дыханию, что она уснула. Он напряженно вслушивался, пытаясь уловить голос Саймона, но в комнате было тихо. Тут он с тревогой подумал, что мать может задохнуться, подавившись картошкой. Собравшись с духом — он понимал, что поступает неправильно, но что ему еще оставалось? — Лукас засунул пальцы ей в рот. Там было темно и сыро. У нее на языке он нащупал картошку, уже пережеванную. Он достал эту кашицу и положил себе в рот. Потом жадно доел остаток ее ужина, пошел в гостиную и там проглотил свой собственный. Отец так и не сдвинулся со своего места у окна. Съев и его порцию, Лукас отправился спать.
А теперь она кажется мне прекрасными нестрижеными волосами могил.
Кудрявые травы, я буду ласково гладить вас,Может быть, вы растете из груди каких-нибудь юношей,Может быть, если бы я знал их, я любил бы их,Может быть, вы растете из старцев или из младенцев, только что оторванных от материнского лона,Может быть, вы и есть материнское лоно.
На завтрак ничего не было, но отец все равно уселся за стол и ждал.
— Отец, ты сможешь купить еды себе с матерью, пока я буду на работе? — спросил Лукас.
Отец покивал. Из стоявшей в буфете жестянки Лукас достал последние десять центов. Три он взял себе на обед, оставшиеся семь положил на стол перед отцом. Он надеялся, что отец сможет сходить в лавку и купить чего-нибудь поесть. Он надеялся, что отец с этим справится.