Сергей Белкин - А Фост Одатэ..
Кроме будней у нас бывали еще и научные конференции, проводимые в разных городах.
Помнится, однажды мы ехали на поезде в Ивано-Франковск. Толя чуть не опоздал, зато принес сверх "обязательных для каждого" бутылок со спиртным трехлитровую банку домашнего вина. Вино мы вчетвером начали "пробовать" сразу же, а опустошили банку не позднее Вистерничен - то есть, минут за десять-пятнадцать движения поезда. Дальше все текло как обычно, и только бабушка-соседка, выходя в семь утра в Черновцах, сказала встречавшему ее внуку: "Я ехала с такими бандитами..." А мы поехали дальше.
Славная конференция была также в Киеве. Мы жили в общежитии аспирантов у Игоря Белоусова. Я прекратил потребление спиртного на вторые сутки: победила телесная слабость и тяга к прекрасному: я отправился в оба художественных музея, потом искал - и нашел! - церковь, в которой что-то нарисовал Врубель, отыскал также дом Булгаковых, на котором тогда еще не было никаких мемориальных досок. В общем, культурно развлекался. Вернувшись вечером в общежитие, я, поднимаясь по лестнице, услышал знакомый голос Анатола, гулко разносившийся по пустым коридорам. Между третьим и четвертым этажами я его обнаружил. Толя стоял возле окна спиной ко мне, курил и эмоционально объяснял стоящей на подоконнике мойщице окон: "Ты понимаешь, или нет, что я решил нелинейное уравнение! Линейное каждый дурак решить может, а нелинейное никто не может! А я решил!"
Я остановился, чтоб незаметно дослушать до конца, но несчастная женщина, заметив меня, взмолилась: "Вы его знаете? Заберите его, пожалуйста, а то у меня еще много работы".
Мы ушли к себе в комнату, где остальные как раз приходили в себя и готовились к "вечерней".
Отъезд, точнее, отлет из Киева был достоин всей поездки. В аэропорт мы приехали заранее и, поскольку до посадки еще оставалось время, снарядили гонца в магазин. Гонцом, после долгих препирательств, выпало быть Толе. Он ушел, а мы остались сидеть на лавочке в тени акаций. Объявили посадку. Толи пока еще нет. Объявили окончание посадки, - его все еще нет! Делать нечего - пришлось последними пройти на регистрацию. Пока мы сидели в накопителе, надежа была. Пока нас везли по летному полю - надежда оставалась. Пока мы рассаживались в самолете, надежда угасла не до конца, но когда дверь самолета закрылась, и мы увидели через иллюминатор отъезжающий трап - надежда рухнула окончательно! Все, придется лететь не подготовленными.
Но трижды права народная мудрость, утверждающая, что у пьяных и влюбленных есть свой ангел-хранитель: в борт (Sic!) собирающегося взлетать самолета кто-то постучал!!! Стюардессы открыли дверь и потрясенные увидели на верхней ступеньке вернувшегося трапа Анатолия Ротару с четырьмя бутылками шампанского в руках! Одну он тут же отдал оторопевшим стюардессам, указав им, "что теперь уже можно лететь", потом подошел к нам со словами: "Мэй, в этом городе вообще нечего пить. Я с трудом нашел вот это шампанское. Взял шесть бутылок, но одну пришлось отдать, чтоб выйти на поле, а еще одну отдал водителю". "Какому водителю?" - спросили мы. "Ну этому, который лестницу водит", - ответил доблестный Ройтман, устраиваясь поудобнее: до дому-то лететь почти час!
* * *Однажды я предложил вывесить в комнате Сени таблицу с нашими фамилиями и в квадратиках каждый день отмечать кто сколько выпил, закрашивая при этом некоторую, соответствующую условной количественной характеристике объемов выпитого и состояния субъекта, часть квадратика.
Через несколько недель от этого пришлось отказаться - все клеточки равномерно закрашивались черным цветом. Просветов почти не было.
Главным содержанием наших пьянок, было, разумеется, не собственно потребление вина, а те разговоры, которые возникали на фоне винопития.
Обсуждались все доступные нам аспекты мировой культуры, политики, формировались взгляды, оттачивалась техника полемики и методика компромиссов. Мы узнавали многое о самих себе и друг о друге, о хороших книгах, которые надо прочесть, и о плохих, которые читать не стоит, о кино и театре, о музыке и живописи...
Видимо, к этому времени относится мой первый поэтический опыт. Недавно листок с черновиком первого в моей жизни стихотворения, да еще в форме сонета, попался мне среди груды старых бумаг. Я и не думал, что он сохранился, ан нет: рукописи и впрямь не горят!
Вот, черт возьми! Неужто я попался,
И стану сочинять классический сонет?
Долгонько же за мной недуг сей гнался,
Хотя мне, в сущности, не так уж много лет.
Второй катрен составить много проще,
Коль скоро опыт рифмоплетства накопил.
Прочту его друзьям в "Дубовой роще"...
Смотри-ка! Пол сонета я уже слепил!
Возьмемся за терцины. Что за чудо?
Строку к строке я приложил не худо!
А, может, стоит призадуматься всерьез?
А, может, я таким тогда поэтом буду,
Что, не скрываясь, я смогу предаться блуду...
О, Боже! Подтверди сей радужный прогноз!
Я стал развлекать своих друзей сочинением шуточных стихотворений. Осмелюсь привести несколько ернические стишки, написанные в связи с состоянием институтских туалетов. Прошу прощения за ненормативную лексику. Разумеется, стишки подражательные и вызваны к жизни бессмертными строчками неизвестного поэта "Если ты посрал, зараза, дерни ручку унитаза", ну и так далее. Вот некоторые из моих опусов на эту тему, которые теперь, в эпоху постмодернизма, можно, хотя бы с многоточиями, представить в печатном виде:
Дерни ручку, будь, как дома!
Не сри, ученый, напоказ.
А, ежели, бачок поломан,
Говном не пачкай унитаз.
На этом моя клозетная муза не успокоилась и выдала кое-что покруче:
Кто здесь насрал и воду слить забыл?
Кто на культуру ... давно забил?
Кто? Кандидат наук, член-корр. иль лаборант?
Макнуть его сюда я был бы очень рад!
Видимо, не удовлетворившись достигнутыми результатами моего нравоучения, я продолжил:
Достиг ты степеней, признанья, денег,
Но срешь, по-прежнему, как троглодит.
Возьми-ка в руки тряпку, веник,
Тогда никем не будешь ты забыт:
Говно промой, и убери мочу -
И я, поэт клозетный, замолчу.
Наконец, приведу фрагмент политически не корректного, как сказали бы теперь, к тому же совсем уж матерного стишка на ту же тему:
Эй, молдаван! Здесь нету кукурузы, в которую ты мог беспечно срать.
Хоть пищу дал ты для клозетной музы, промой говно, е... мать!
Впрочем, в мужском дружеском кругу и не такое позволительно.
В дружеском кругу не вызывало протеста даже сочинение эпитафий. Вот примеры творчества моей кладбищенской музы тех лет:
Владимиру Алексеевичу Синяку
Здесь Вова Синяк
под землею
лежит.
Никем,
никогда,
он не будет
забыт:
Ведь каждой весной,
полноводным
ручьем
Вино
из земли
ударяет
ключом!
Вот еще один пример:
Анатолию Харлампиевичу Ротару
Ротару, Ройтман Анатол,
Тебе в Раю накроют стол,
Улчор вина преподнесут,
Кырнац в телеге привезут,
Кобзар сыграет "Чокырлие",
А над могилою твоей
Сойдется множество друзей...
Придут, и снимут пэлэрие.
Для случайного читателя поясняю: "улчор" - это глиняный кувшин, "кырнац" - это колбаса, "кобзар" - это скрипач, "Чокырлие" - название популярной народной мелодии, наконец, "пэлэрие" - шляпа. Все это слова из молдавского языка.
Вот еще одна, эпитафия, увы, грустная, поскольку Кеша уже умер:
Александру Валентиновичу Белоусову
Распутник? Праведник? Алкаш?
Непротивленец злу? Задира?
Всем ипостасям сим шабаш...
Спи, Белоусов Кеша, с миром.
Но тогда все это вызывало дружный хохот и служило поводом для достойного продолжения банкета. Теперь же, когда Кеши и в самом деле нет, в воспоминаниях всегда присутствует горечь.
* * *Он был талантливым, умным, образованным и добрым. До самой смерти, наступившей внезапно, в возрасте пятидесяти лет, он никогда не изменял идеалам своей юности. В его доме все еще висел портрет Че Гевары, он по-мальчишески продолжал увлекаться восточными единоборствами, всю жизнь много читал, и читал только первоклассную литературу. Его познания в самых неожиданных отраслях знаний восхищали. Его мнение всегда было искренним и честным, его оценки глубокими и аргументированными.
Он был очень раним и застенчив, поэтому, защищаясь, многим казался, чуть ли не хамом. Он обожал своего знаменитого отца и свою талантливую мать, но, сохраняя стилистику нашей речи, стараясь не выглядеть "профессорским сынком" и "слюнявым интеллигентом", он мог даже о них говорить сурово. Он не изменил однажды избранному пути, не стал заниматься коммерцией, не стремился к другим берегам, продолжая ежедневно заниматься наукой, несмотря на полное понимание происходящей вокруг гибели.