Юрий Буйда - Врата Жунглей. Рассказы
Утверждали, что он чем-то не угодил хозяевам. Другие говорили, что власти давно охотились за бесшабашным капитаном, перевозившим в ящиках с лимонами и в мешках с лавром оружие для бунтовщиков.
Ханна не слушала соболезнований — она молча проследовала в подземелье древнего собора, где с незапамятных времен пустовал саркофаг какого-то святого, деяния которого памятны более Богу, чем людям, и, сбросив подвенечный наряд, легла в гробницу. На груди у нее примостилась голубка. Когда спохватились, выяснилось, что девушка уснула мертвым сном. Ее решили не трогать. Так она и пролежала почти сто лет под крышкой саркофага со спящей голубкой на груди. За нею ухаживали только слепые (ведь девушка была непорочна и нага), от которых люди и знали, что Ханна по-прежнему спит — не жива, но и не мертва. Как слепая птица у ее левой груди.
Не сразу люди поняли, что же случилось на самом деле, и только спустя несколько месяцев кто-то вдруг сказал: «Да ведь запаха нет! Мир утратил все запахи!»
Так и было, хотя многие считали, что мир утратил только любовь.
И как ни поливали лимоны лимонным соком, они пахли только лимонным соком, а вовсе не обжигающей жаждой жизни и славой Господней.
Много раз ее пытались разбудить, но это никому так и не удалось. В конце концов с этим смирились. Она стала Спящей Царевной. Спящие различаются только ландшафтом, потому что у них нет ни прошлого, ни будущего. Она не утратила пола — она закрылась, как цветок. Это было чудо, и вскоре сюда пошли, как в церковь. Загадывали желания. Произносили какие-то заклинания — у многих шевелились губы. Быть может, это были вовсе и не заклинания и не молитвы, а проклятия — их она тоже сполна заслужила. Потому что она-то и была смыслом этого города, всей этой жизни, с ее редкими просветами счастья и ядовитыми змеями в колодцах, нескончаемым трудом, за который платили гроши или вовсе не платили, с запахом керосинок и кошачьей мочи, с беспрестанным пьянством на свадьбах и похоронах…Восхищение и страх — ведь она пережила все и всех. Революции и войны, ребятишек, умерших от скарлатины, и стариков, задохнувшихся избытком безжизненной жизни… Люди рождались, женились, заводили детей, строили, воевали, а она — лежала, нет, она покоилась в саркофаге, вне времен и людей, но без нее, как многие понимали, не было бы ни времен, ни людей, ни даже города, а может быть, и мира. Она была звеном, связующим мир. Старики знали, что их правнуки увидят ее точно такой же, какой видели ее они, и в этом было что-то бессмысленно-умиротворяющее: значит, есть, есть сила над временами, незримо пронизывающая человеческие жизни и превращающая их в общую жизнь. Неизменная, прекрасная, нетленная. И — живая. Вот что было важнее важного: она была живая. Она спала так давно, что одно это позволяло людям надеяться на конечную справедливость, на последний Суд, на истину в последней инстанции, которую хранила Спящая, и многим было довольно одной этой мысли, и мало кому хотелось, чтобы она вот сейчас вдруг проснулась и сказала все, что знает, потому что все были уверены: ее знания не выдержит никто. Пусть лежит, свидетельствуя жизнь и правду. Это — для всех. А когда придет время и потрясется земля, когда матери станут пожирать своих детей, а отцы — убивать сыновей, когда свихнувшиеся боги с упоением устроят великую бойню, когда вся эта жизнь окажется на самом краю и дальше идти будет некуда, — вот тогда и придут к ней миллионы, и она встанет и скажет, и только эти отчаявшиеся миллионы примут ее правду и не умрут, а сделают по слову ее и установят на земле настоящую правду…
Собравшиеся на пристани люди ждали, когда же из-за поворота появится хищнорылый «Хайдарабад», давно сгнивший и погрузившийся по самые мачты в ил, и мысли их были заняты только одной мыслью: «Неужели наступили последние времена и она проснется? Что же мы скажем друг другу? И что же будет?»
— Кого мы ждем? Пароход сгнил, красавица в гробу, — сказала Баба Жа. — Не пора ли заняться настоящим делом? Господи, что за народ! Впервые кто-то выиграл в лотерею, — а они призраков встречают!
И побрела в ресторан, чтобы стребовать выигрыш — эту чертову авторучку.
Парохода не было, и люди молча пошли восвояси, боясь смотреть друг на друга, не то что разговаривать. Им было стыдно. И никто не одернул наглеца, когда тот сказал:
— Ну проснется — и что? Пописает наконец, выйдет замуж и станет сажать картошку. И жарить ее с луком и грибами, чтобы запах плыл по всей улице…
И тут все поняли: запах! Вот в чем дело — появился запах! Настоящий запах!
Слепец Феликс вдруг остановился и потянул ноздрями. Его примеру последовал и отец Дмитрий. Они переглянулись, слепой и зрячий, и бросились к собору. За ними побежали остальные. Потому что все почувствовали в воздухе что-то, что когда-то называлось запахом, хотя никто и не понял, что это и чем это, черт возьми, пахнет…
Растолкав людей, слепец и священник спустились в подземелье и, выдохнув, подняли крышку саркофага. Гробница была пуста. Только слепая голубка приветствовала огорошенных мужчин тонким воркованием. Ханна исчезла. Как будто и не было ее никогда. А может, и не было? И все дело в легковерии, так часто побуждающем людей путать мечту с реальностью, а красоту — с красивой женщиной?
Они поднялись наверх, и священник сухо сообщил людям о пропаже Ханны.
Феликс был вынужден это подтвердить, поклявшись, что еще утром она в саркофаге была.
— Значит, уже и слепым верить нельзя, — с грустью проговорил Иванов-Не-Тот. — Значит, и этот мир рухнул.
Ему пришлось вжать голову в плечи — из подвала что-то с шумом вылетело и метнулось над толпой вверх, в небо. Это была голубка, через несколько мгновений превратившаяся в жгуче-белую точку на небе. Люди завороженно следили за ее полетом, пока у них не закружились головы, и только тогда все поняли, почему кружатся головы: от запаха, Боже мой, от запаха — в мир вернулись запахи, и снова мир сильнее всего пах лимоном и лавром, и пусть не прибавилось в жизни смысла, а Слово по-прежнему оставалось бессловесным, и красавица исчезла, а красоты вроде бы пока не прибыло, — пусть так, но все можно было отдать за счастливое головокружение, за этот полет голубки, даже за всю эту окружающую грязь, жестокость и бессмыслицу — только потому, что они вновь запахли лимоном и лавром…
— Морвал и мономил, — прошептал Иванов-Не-Тот.
— Вот! — Баба Жа протянула слепцу авторучку. — Случилось же, а? Только вот что?
Феликс взял ее руку, написал на морщинистой ладони давно вышедшее из употребления слово и с силой сжал ее пальцы в кулак.
— Вот что случилось. Разожмешь на том свете, — сказал он. — Теперь-то нам есть что сказать Богу. Надо же и Ему хоть раз в жизни посмеяться.
Баба Жа с сомнением шевельнула крыльями, глубоко вздохнула от страха и разжала кулак…
Врата Жунглей
Топтался и топтался у этих ворот, топтался и мычал, гугнил и плакал, из глаз текли слезы, которые зимой замерзали на усах и бороде, и эти клочья пегих волос превращались в зеленовато-желтые сосульки, а он топтался на одном месте и мычал и гугнил, жалобно подвывал, одетый черт знает в какие лохмотья, в драную кроличью шапку, в серое пальто и суконные ботинки, и вся эта одежда была покрыта какими-то струпьями, плесенью, присохшей грязью, и издали он казался получеловеком-полуживотным-полурастением, каким-то странным существом без возраста, которое само собой образовалось из остатков жизни, из какого-то слизистого гнилья, слипшихся отбросов, тряпок и крошек, и это существо жалобно мычало и плакало, топталось и подвывало, и вдруг его убили — зарубили топором…
Это всех удивило: он же никому не мешал, не приставал к людям, топтался и выл себе у ворот, отойдешь шагов на тридцать — и его уже не слышно, разве что в ушах все еще звучал его противный голос, словно затихающее эхо, а потом ничего, ничто, такое немножко раздражающее ничто, беспокойство какое-то в душе, отрыжка какая-то, но никому он не мешал, хотя само его безмозглое существование, эти его бессымсленные вопли и всхлипы беспокоили всякого, кто хоть раз с ним встречался. Странно, потому что в этом не было никакого смысла, ни-ка-ко-го, но именно так оно и было: после встречи с ним в душе оставалось беспокойство. Со временем оно стихало, но люди чувствовали себя так, словно больной зуб выдран, а корень, кусочек гнилого корня остался в десне и иногда — редко — напоминал о себе слабой ноющей болью, даже скорее — намеком на боль. Но ведь за это не убивают, а вот его взяли и убили…
Он пришел сюда лет пятнадцать назад. Бродил по Чудову, Кандаурову, Жунглям. В этой своей драной кроличьей шапке, сером пальто и суконных ботинках, в этих лохмотьях он таскался по окрестным лесам, пока не наткнулся на ворота. Тут-то он и устроился. Соорудил из ветхого тряпья, веток и картонных коробок шалаш и стал там жить, рядом с воротами.