Леонид Гартунг - Алеша, Алексей…
— Симулянт, — равнодушно заметила Шурочка.
И зевнула.
— Я устала. Спать хочу.
Никто не представлял, как сложится жизнь каждого из нас дальше. Останемся ли мы живы или кого-то из нас не станет? Кто мог сказать? Что в армию меня не возьмут, я знал уже на второй день войны. Медицинская комиссия признала меня полностью негодным по зрению. Напрасно я показывал им свой значок «Ворошиловского стрелка». Они и слушать меня не хотели.
Первое время я не думал, что не дождусь тети Насти с семьей, и мы с Шурочкой решили так: она перейдет жить ко мне, а ее квартиру займет тетя.
Так мы планировали, а получилось иначе. Ночью я был у Шурочки, когда в дверь кто-то громко постучал. Не просто громко, а нетерпеливо, по-хозяйски. Шурочка проснулась. Постучали еще раз, еще громче и требовательнее. Потом послышалось, как открылась дверь у соседей и Юркина мать спросила:
— Вы к Шурочке?
— А к кому же? — ответил вопросом громкий мужской голос.
— Это он, — прошептала Шурочка, садясь на кровати.
Юркина мать посоветовала:
— Вы стучите сильнее. Она должна быть дома.
Дверь затряслась от мощных ударов. Шурочка кусала пальцы.
— Боже, что же это такое?
Внезапно она, босая, в одной сорочке, подбежала к дверям. И стала слушать, о чем говорили в коридоре. Говорили так громко, что слышно было и мне. Мужской голос сказал:
— Ждать я не могу.
— Странно, я сама слышала, как она пришла.
— Отпустили на час…
— Может быть, все-таки спит?
— Найдется у вас карандаш и бумага?
Слышно было, как Юркина мать ушла и вернулась. Писал он недолго. В щель под дверь просунулась бумажка.
— Счастливо оставаться.
— Счастливо вам…
Послышались быстрые удаляющиеся шаги. Шурочка кинулась к записке, затем к окну, в которое светил фонарь.
— Он уезжает. Сегодня. Сейчас.
Она торопливо оделась. Убежала. Я зажег спичку и прочел, что написал Василий: «Шуренок милый. Хотел тебя видеть, да, видно, не судьба. Понял одно — не так все надо было. С Викой попрощаться не успел. Целую. Твой Василий».
Я положил записку на стол и ушел к себе. Все во мне дрожало от волнения. Вышел на балкон. Отсюда хорошо просматривалась улица, поднимающаяся вверх, освещенная фонарями. Так простоял всю ночь. Шурочка появилась, когда уже начало светать. Где она искала его, не знаю. Она шла к дому неуверенно, медленно, как пьяная. Прошло, наверно, минут десять, прежде чем я услышал, как она вошла к себе. Я пошел к ней. Она, склонившись над раковиной, пила из крана. Села на кровать, бессильно опустив руки. Заметив меня, произнесла с ненавистью:
— Вот, бог наказал.
— При чем тут бог? — спросил я.
— Уйди, видеть тебя не могу.
…А через несколько дней я получил неожиданное письмо от сестры отца тети Маши, но не из Смоленска, где она жила, а из Томска. Она писала: «Нас эвакуировали. Жалко нашу милую Катю, но что теперь поделаешь… Моих тоже больше нет на свете, ни Андрея, ни Риммочки. И от дома ничего не осталось. Я была в саду и потому осталась жива. А зачем жива, и сама не знаю — лучше бы со всеми вместе. Приезжай ко мне. Будем как-нибудь. Ты один теперь родной…»
Несколько лет назад они побывали у нас в гостях. Когда это было? Кажется, в тридцать четвертом. Я перешел в пятый класс, а Риммочка училась уже на рабфаке. Единственная дочь тети Маши и Андрея Ивановича. Ничего не подозревая, она шалила и забавлялась со мной, как с ребенком, а я уже многое понимал и чувствовал. Однажды она прижала меня к себе, и я ощутил под ее тонкой кофточкой два упругих горячих холмика. После этого я мучился и ходил сам не свой. К счастью, они скоро уехали. Окончив рабфак, Риммочка училась в пединституте, затем год или два преподавала математику в школе. А Андрей Иванович на старости лет увлекся садом — выписывал книги и журналы, выводил какой-то новый сорт сливы. Позже я узнал, что на их дом упала бомба крупного калибра — Андрея Ивановича не нашли, а от Риммочки осталась голова и правая рука с тонким золотым колечком, украшенным маленьким зеленым изумрудом.
Тете Маше я пока ничего не ответил… Между прочим, война приближалась. Первая бомбежка. Первые военные пожары. Ночные бои истребителей в черном небе над городом, где, как шпаги, скрещиваются прожекторные лучи. И грохот зениток. Такой грохот, что человек стоит рядом, кричит — виден его раскрытый рот, а звука не слышно.
А мне было на все наплевать. Я словно окаменел. Делал, что делали все: рыл щели, тушил пожары, дежурил на чердаке, стоял в очереди за хлебом. Ждал только тетю Настю с семьей. Тогда еще ждал.
Пал Киев. В нашей квартире, в большой комнате поселились эвакуированные из Белой Церкви: молодая женщина Оксана, двое ее детей, Петя и Ваня, и старик отец. Третья, старшая, Аля, погибла еще в пути, когда немцы обстреляли с самолетов колонну беженцев.
Я жил теперь в маленькой комнате: в ней было одно окно, выходящее на Волгу, и дверь на балкон. Как-то старик пришел ко мне, оперся обеими руками о подоконник, долго смотрел на реку и острова.
— Это что же — Волга?
— Волга, — подтвердил я.
— Ничего особенного. А тоже песен всяких посочиняли… Великая да обильная. А что в ней великого?
Он со злобой, вопросительно смотрел на меня. Что я мог ему ответить? По-видимому, он был несколько не в себе. К счастью, пришла Оксана и увела старика. Через несколько минут она вернулась и положила передо мной довоенную фотографию своей семьи. Суровый, неулыбчивый муж (он сейчас на фронте), отец с мокрыми, причесанными на пробор волосами, а внизу, на низенькой скамейке, трое детей. Милей всех девочка с внимательными глазами и открытыми детскими коленками.
— Это Аля, — сказала Оксана.
И вдруг я заплакал. Сам не пойму, как получилось, что-то сорвалось внутри. Словно проснулся и сразу почувствовал боль всего, что творила война. Я и до сих пор не могу терпеть, когда что-то случается с детьми.
— Не надо, хлопчик, — испуганно заговорила Оксана. — Не надо. Я ж не знала, что нельзя показывать.
Шурочку я встречал теперь редко. Мы проходили мимо друг друга, как чужие. Впрочем, меня это мало трогало. Теперь меня занимала одна мысль. И эта мысль вытеснила все остальное. Конечно, в строй я не годился — в этом комиссия права. Но у меня созрел другой план, и о нем я подробно написал в своем заявлении военкому. Всем известно, что наши отдают города. И, судя по всему, еще будут отдавать. Так вот нужно меня оставить в таком обреченном городе, спрятать в каком-нибудь ничем не примечательном, но крепком здании, снабдить парой автоматов, хорошим запасом патронов, гранатами. Я бы залег в таком месте, чтобы знать, что именно здесь пройдут фашисты. До поры до времени я не подавал бы признаков жизни, а потом встретил бы их. Все дело в неожиданности. Нет, не мальчишество, а трезвый расчет. Одна жизнь против двадцати или тридцати.
Сперва я написал все это в заявлении, пошел к военкому. Я спросил, читал ли он мое заявление. Он посмотрел на меня сердито:
— Чего ты хочешь?
— Я там все написал.
Военком вспылил, даже портсигар в сердцах швырнул на стол. Почти закричал:
— Туго нам. Очень туго, но еще не дошли до того, чтобы калек на фронт брать… Не берем и брать не будем.
И махнул рукой, иди, мол, не путайся под ногами. Не до тебя…
На ощупь я нашел дверь, шатаясь, выбрался на улицу…
В первых числах июля зашел попрощаться Юрка Земцов. Уже в новой военной форме, пахнущей ремнем и сапогами.
— Жалко, что не вместе. Но не в этом суть. Ты-то ведь понимаешь, к чему идет дело? — и взглянул на меня хитро-прехитро.
— К мировой революции?
— Ну, конечно, — просиял Юрка.
Это была его любимая мысль.
— Только ты меня не провожай, — попросил он. — Ни к чему…
— Как хочешь.
— Ну, давай пять. Может, еще и встретимся.
Уехали на фронт и другие ребята из нашего класса и со стройки. Город становился чужим. Не к кому было пойти, не с кем поговорить. В эти дни я понял — никому я не нужен. К тому же в Липках встретил Раю Бахметьеву. Она катила впереди себя детскую колясочку. В колясочке два свертка — близнецы. Она кивнула мне радостно, присела рядом на скамейку. Мне показалось, что она мало изменилась — такая же тоненькая, хрупкая, словно фарфоровая. Но это на первый взгляд, а если приглядеться, она уже не походила на девочку. Главное, лицо — оно сильно поддалось времени: стало суше и холоднее. И глаза: в них уже не мелькала прежняя беспричинная веселость.
Жила она, вероятно, безбедно. Ее обтягивало необыкновенно красивое платье. В фасонах я ничего не понимаю, запомнилась материя — светло-желтый шелк, с осенними красно-коричневыми листьями клена. «Шурочке бы такое», — подумал я.
Рая пожала мою руку своими холодными пальцами.
— Я слышала, у тебя несчастье?
— Да.
Рая пососала эскимо и протянула мне.