Вячеслав Пьецух - Левая сторона
Через минуту машина уже разворачивалась против ветра, подминая под себя картофельную ботву и шевеля, как рыба плавниками, рулями поворота и высоты. Саша смотрел на свой самолет и думал о том, что вот сейчас вспорхнут народные тысячи, воплощенные в хитроумном летательном аппарате, и поминай как звали. Это соображение внезапно взяло над ним такую большую силу, что, когда самолет приготовился к бегу, Саша сорвался с места, настиг уже уползавший хвост и вцепился обеими руками в стойку заднего колеса. Он что-то кричал, но за гулом винта его слова было не разобрать.
Несколько секунд он еще упирался, потом его потащило, потом даже приоторвало от земли, но тут пальцы его разжались, и он упал на межу, разделявшую картофельное поле и посадки кормовой свеклы.
К этому времени в эфире уже не вспоминали исчезнувший борт 16–24. Как ни странно, но Клопцов почувствовал себя отчаянно одиноким именно потому, что про его самолет забыли. И тут на него напала одна жуткая мысль: он вдруг понял, что страшно и непоправимо напутал, точнее, запутался до такого предела, что выходом из создавшегося положения может считаться только небытие. «Действительно, — говорил он себе, — куда это я собрался? Разве я способен жить там, где некому сказать: „Ну ты даешь!“, или „Здравствуйте, я ваша тетя!“, или „Пошел ты к хренам собачьим!“ Вообще, не юли, товарищ Клопцов: фактически ты уже мертв, и этот прискорбный факт остается только оформить…» Когда внутренний голос смолк, Клопцов почувствовал, как у него сам собой заостряется нос и проваливаются глаза.
До границы оставалось около четверти часа лёту, когда Клопцов бросил штурвал и равнодушно уставился в кружочек высотомера, который тоже равнодушно отсчитывал ему остаток времени, пространства и бытия.
СУХОВ, ОСКВЕРНИТЕЛЬ МОГИЛ
В конце пятидесятых годов на кладбище Донского монастыря, что поблизости от издательства «Мысль», прямо напротив сумасшедшего дома имени Соловьева, можно было наблюдать одного любопытного мужика. Это был типичный представитель своей эпохи: он носил черное драповое пальто, чрезвычайно длинное и широкое, синюю фетровую шляпу с опущенными полями, просторные брюки с высокими отворотами и светлые полуботинки, разительно схожие с ортопедическими; на шее у него почему-то висело китайское полотенце. Судя по выражению лица, он был человеком интеллигентным, хотя, с другой стороны, в нем настораживала густая щетина, которая издали смахивала на иней и, видимо, была противной на ощупь, как наждачное колесо.
Фамилия этого человека была Сухов — так его и знали монастырские сторожа. Чем он занимался и занимался ли чем-нибудь вообще — это покрыто мраком. Скорее всего, ничем он не занимался, поскольку его можно было наблюдать в стенах Донского монастыря утром, и днем, и вечером, ну разве что он постоянно работал в ночную смену. Но даже, если он где-то работал в ночную смену, основным его занятием было… вот прямо так сразу и не сообразишь, как это занятие обозвать; одним словом, это был такой зловредный процесс, который трудно поддается формулировке, который легче пересказать.
Если мысленно возвратиться в пятидесятые годы и представить себе, что вы вступаете на территорию Донского монастыря через воротную башню, которая смотрит в сторону продовольственного магазина, то первое, что попадется вам на глаза, будет примечательная особа, нервно прохаживающаяся от чугунной турецкой пушки до будки монастырского сторожа и обратно. Это и есть пресловутый Сухов.
При встрече с ним вам поначалу станет немного не по себе, так как, заметив вас, он состроит решительно ненормальную мину; просто такое предчувствие, что вот сейчас этот человек подойдет и скажет что-нибудь жуткое, вроде: «Квинтилий Вар, верни легионы!» Но потом у него на лице появляется какое-то стратегическое выражение, потом делано-безразличное, и вас вроде бы отпускает.
Пожалуй, вы о нем даже успеете позабыть, покуда прогуливаетесь между нелепыми надгробиями восемнадцатого столетия, иногда похожими на вазы, которые можно выиграть в художественную лотерею, но чаще на облака окаменевшей пены от стирального порошка; потом между надгробиями девятнадцатого столетия, замечательными смесью русского классицизма и еще чего-то русского, кажется, духа единоначалия и, наконец, между надгробиями последних десятилетий, неромантичными, как бытовые приборы. Между тем Сухов незаметно следует за вами, что называется, по пятам, дожидается момента, когда вас можно будет застать врасплох. Например, вы остановились у могилы какой-нибудь канувшей знаменитости, о которой вы когда-то что-то где-то читали, но что именно — тишина; вы стоите, слушаете, как у вас над головой вздыхают темные кроны, как разоряется воронье, и одновременно припоминаете — это и есть врасплох. Сухов к вам подкрадывается со спины и говорит таким тоном, как будто делает одолжение:
— Здесь покоится прах Михаила Матвеевича Хераскова, видного поэта эпохи дворцовых переворотов…
— Ах, как интересно! — с чувством восклицаете вы, но не потому, что это действительно интересно, а потому, что вам нужно скрыть, что вы насмерть перепугались.
— Большой был подлец…
На это вы уже ничего не скажете, а только посмотрите на Сухова с оторопью в глазах.
— Да, да! — подтверждает Сухов. — Большой был подлец Михаил Матвеевич, как говорится, пробы поставить негде.
— Интересно, откуда такие сведения? — скажете вы, потому что это действительно интересно.
— Не от бабки, конечно, — говорит Сухов. — Пришлось поднять кое-какую литературу…
После этого наступает короткая пауза, в течение которой Сухов делает вид, будто он что-то припоминает, и затем заводит свою шарманку.
— Например, такой безобразный факт, — начинает он и внезапно преображается: он принимает какую-то античную стойку, бледнеет, смурнеет, а в его глазах, вдруг распахнувшихся неестественно широко, зажигается диковинная смесь злорадства, тоски и демонического начала. — Императрица Анна Иоанновна как-то задумала подшутить над Херасковым и разрешила ему сочинять стихи только при том условии, что он будет подносить ей каждое новое стихотворение, держа его в зубах и следуя через все дворцовые анфилады на четвереньках. Что же вы думаете? Подносил!.. В зубах и на четвереньках! Державин, Гаврила Романович, ему говорил: «Как же тебе, Мишка, не стыдно! Ты зачем позоришь звание российского пиита?» А он отвечает: «Стыдно, Гаврила Романович, да что делать: не могу я не писать…»
— Позвольте, по-моему, этот факт имел место не с Херасковым, а с Тредиаковским, — скажете вы в том случае, если вы начитанный человек, на что Сухов всегда отвечает одно и то же: «Темна вода в облацех»; если же вы неначитанный человек, вы только покачаете головой, ну разве что посетуете еще: «Вот ведь как издевались над поэтами при царизме».
— И обратите внимание на эпитафию, — продолжает Сухов: — такой был подлец, что даже эпитафию никто не захотел ему сочинить, жена эпитафию сочинила:
Здесь прах Хераскова; скорбящая супругаЧувствительный слезой приносит дань ему…—
прочитаешь и плюнешь от негодования!
Тут Сухов действительно плюется, да еще так заразительно, что при любом отношении к жениной эпитафии вам очень захочется сделать ему компанию.
— А теперь пройдемте к могиле еще одного мерзавца, — говорит Сухов и, жестко взяв вас за локоть, подводит к следующем надгробию. — Прошу любить и жаловать: Шервуд Василий Осипович, академик архитектуры. Построил здание Исторического музея, о котором можно сказать: глупость, застывшая в камне. Я себе отлично представляю ход его рассуждений: дай, думает, построю что-нибудь побольше и почуднее, авось не поймут, что глупость, так дурачком и прославлюсь. Кстати, Василий Осипович приходится родным племянником тому самому Шервуду-Верному, который выдал Южное общество декабристов. Вообще, я удивляюсь на эту публику: чего только люди не выдумывали, чтоб прославиться, — это уму непостижимо!
— Что да, то да, — невесть зачем говорите вы, в то время как Сухов уже настойчиво влечет вас к холмику по соседству.
— Здесь, честно говоря, лежит просто сумасшедший, — сообщает он недовольным тоном, — но сумасшедший, знаете ли, с душком; я хочу сказать, что сразу не разберешь, то ли он действительно сумасшедший, то ли, как говорится, чересчур себе на уме. С одной стороны, он составил персональный заговор против самодержавия и чуть ли не десять лет готовился к вооруженному перевороту, но, с другой стороны, повел дело так, как и полагается сумасшедшему. Например, обнес свою усадьбу земляным валом, сформировал из крепостных целое войско, которое одел в собственную униформу, и, что особенно интересно, — с домашними он общался исключительно посредством «меморандумов» — так он называл свои письменные приказы. История сохранила один из них, меморандум номер пятьдесят два. «Рядового музыкальной команды Егора Понамаренко приказываю командировать к ключнице Акулине на предмет десяти аршин пеньковой веревки. Означенной веревкой надлежит вытащить из колодца бадью, которая упала туда по нерадению казачка Филимона. Казачка же Филимона за нерадение провести сквозь четырех человек пять раз. Примечание: по конфирмации приговора казачка Филимона заместо телесного наказания посадить в погреб на хлеб и воду». Я вот что думаю: нет, непростой был человек этот парень, такую он гнул политику, чтобы, как говорится, и волки были сыты, и овцы целы. Ну-с, пойдем дальше…