Леонид Зорин - Завещание Гранда
Столь же стремительной и экспрессивной была и его манера речи. Гвидон едва отмечал про себя промежутки между словами и фразами. Следя за крылатым полетом периодов, Гвидон профессионально отметил выучку, сноровку и школу. «Десятилетия выступлений на конференциях, на дискуссиях и, прежде всего, на всяких разборках».
— Поверьте, что движут мной исключительно самые чистые побуждения, — с волнением сообщил Полуактов. — С покойным профессором Грандиевским работали мы совместно на кафедре. Еще до моего назначения. Там же была и Сабина Павловна. Я с умилением наблюдал зарождение их красивого чувства, вылившегося в брачный союз. Что, к сожалению, помешало научной деятельности Сабины Павловны. С дамами такое случается. На кафедре было несколько женщин, помню еще Тамару Максимовну. Брак ее с деловым человеком также увел ее из науки. Особенно жаль было потерять обаятельную Сабину Павловну — своеобразие ее личности весьма украшало наш коллектив. Пусть даже склонность к резким оценкам порой и осложняла работу. В этом ощущалось влияние Петра Алексеевича — он был известен парадоксальностью своих взглядов.
Полуактов наконец сделал паузу, выжидательно взглянув на Гвидона. Но секретарь-координатор не откликнулся ни единым словом — только уважительно слушал.
Полуактов нахмурился и сказал:
— Естественно, что Сабина Павловна лично возглавила этот фонд. Ей хочется продлить жизнь мужа. Достойный, благородный порыв. Отлично понимаю ее. Но ведь продлить и увековечить вовсе не значит впихнуть в издание все, что завалялось в столе. Именно строжайший отбор определяет ценность наследия.
«Мы переходим к сути дела», — мысленно встрепенулся Гвидон.
— Я очень внимательно ознакомился с обнародованным составом книги, — взволнованно сказал Полуактов. — Не собираюсь спорить с покойным, с его пониманием футурософии. Мне приходилось с ним дискутировать в рамках нормальной научной полемики. Сабина Павловна, верно, помнит. Сегодня все это неактуально, и время теперь плюралистическое. Речь не о том, совсем не о том! Я говорю о последнем разделе — об этих спрятанных до поры разного рода маргиналиях. Голубчик, хочу быть понятым верно. Я ведь пекусь не о себе — только о доброй славе покойного и репутации академии. Да Гранд и сам недаром же прятал все эти эпиграммы в прозе от всякого постороннего глаза. Я говорю об этом с вами — с женщиной говорить бессмысленно. Тем более когда женщиной движет некое безотчетное чувство. Необъяснимое и недоброе. Но вы с вашим свежим взглядом на вещи и чутким современным умом должны оценить ситуацию здраво. И видеть, что затея чревата.
Гвидон одарил его ласковым взглядом.
— Я понял вас, — сказал он сердечно. — Должен признать, что не вы один делитесь со мною тревогой. Отрадно, что в основе ее — забота о чистоте его имени. Сабина Павловна, да и я, растроганы таким отношением. Все опасения выглядят вескими. Научную мысль не красит соседство с непритязательными обрывками. Поэтому я счастлив развеять все прозвучавшие сомнения и успокоить — вас и других. Всех, кто болеет душой за Гранда.
Гвидон почти любовно взглянул на Полуактова и приступил к итоговой части своей декларации.
— Сабина Павловна не случайно дала себе клятву опубликовать эти запечатленные молнии. Ученый муж предстает нам с новой и — ослепительной — стороны. Характеристики разных людей являют, по сути, характеристику создавшей этих людей эпохи. Они не уклончивы, не обтекаемы и именно потому — художественны. Сразу же возникают в памяти и Лабрюер, и Ларошфуко, но только с точными адресами. У Гранда нет никаких умолчаний, всех этих пошлых «ЭнЭн» и «некто». Все названы и поименованы. Честная мужественная позиция. Метко, на отмашь, в медный лоб. Пламя масштабного человека, не опускающегося до укусов. Если он бьет, то наповал. Дело не в издательской корысти. Этот раздел — украшение книги. В чем и состоит его смысл.
Полуактов сидел белее бинта. Дышал он тяжело и натужно, как изнемогший марафонец. Глаза его окончательно выцвели.
Потом он еле слышно сказал:
— Я уверяю вас: это воспримут прежде всего как сведение счетов.
Гвидон печально развел руками. Жест этот словно признавал: такое исключить невозможно, хотя и обидно, что мир таков.
— Каждый воспринимает явление на собственном уровне, — произнес он. — Однако у Гранда есть свой читатель. Будем рассчитывать на него.
Полуактов негромко проговорил:
— Скажите, а кроме Сабины Павловны никто не принимает решений?
— За ней, безусловно, последнее слово, — сказал секретарь-координатор. — Но, разумеется, члены фонда — тоже не последние люди. Они имеют свои права. В том числе право быть услышанными.
— А узок круг членов? — спросил Полуактов.
Гвидон внимательно оглядел преданное лицо академика.
— Да, к сожалению. Страшно узок. Как круг дворянских революционеров. Однако мы его расширяем. Чтобы в нем не было однобокости.
— Очень разумно, — сказал Полуактов. Глаза, потерявшие было цвет, самую малость поголубели.
— Но гнаться за именами не станем, — жестко сказал молодой человек. — Это должны быть только те, кто может помочь не словом, а делом.
— Естественно, — прошептал Полуактов и вытер платком чело и щеки.
Он дал понять, что к подобным людям относится с истинным уважением. И сам таков — для благого дела может пойти даже на жертвы. Естественно, в разумных пределах.
Договорились о новой встрече. Расстались, довольные друг другом.
Другой темпераментный монолог, произнесенный с немалым жаром, Гвидону пришлось услышать за ужином в ресторации «Пекинская утка». Долгошеин, в отличие от Полуактова, сразу же взял быка за рога. Сообщил, что открыт для диалога. Это был плотный человек с внушительным ноздреватым лицом, с круглыми глазами навыкате, которым он старался придать почти отцовскую теплоту. Этот родительский взгляд контрастировал с его большим саблезубым ртом.
Слова он не произносил, а выкрикивал. На каждую из фраз приходилось по несколько вскриков, и казалось, что с треском взрываются петарды.
— Поймите, господин Коваленко, я пригласил вас на эту встречу, чтобы говорить откровенно. Петлять и вилять — не в моей природе. Всякие скользкие пируэты и им подобные телодвижения попросту недостойны людей, которые уважают друг друга.
— Вас беспокоит последний раздел? — жестко осведомился Гвидон.
— Ах, так? Без церемоний? Тем лучше. Я ведь открыт для диалога. Да, речь идет о последнем разделе задуманного вами издания. Я человек большой прямоты и потому не стану твердить, что в книге посмертной, последней книге, подобному разделу не место, что это дань обывательским вкусам. Я человек обнаженной искренности и потому не хочу скрывать: у нас с Грандиевским была непростая, больная история отношений. Но сталкивались не люди, а принципы, вот что необходимо понять. Он был человек вне идеологии, а я старался ему объяснить: пока существует государство, идеология неотменима. А государство в нашей стране, в стране бесспорно патерналистской, бессмертно, как становой хребет.
Он посмотрел на собеседника, словно ожидал возражений. Но тот его ненавидел молча.
Поэтому Долгошеин продолжил:
— Поверьте, господин Коваленко, что я забочусь не о себе. Всякая шкурность мне отвратительна. Но жизнь моя переменилась. Когда-то я был только ученый, теперь я еще политический деятель. Моя репутация принадлежит не столько мне, сколько движению, чьи интересы я представляю. Я сделал драматический выбор, но сделал этот выбор сознательно. Мой друг Грандиевский не понимал, что, в сущности, я принес себя в жертву. Я — не из тайных корыстолюбцев. Кто спорит, в политическом мире встречаются нечистоплотные люди. Я мог бы много чего рассказать, если б не корпоративная этика и страх испортить вам аппетит. Но, если думаешь о России, тут уж, конечно, не до чистоплюйства.
— Вы хотите участвовать в нашей работе не словом, а делом? — спросил Гвидон.
— Ах, так? В лоб? Прямо? Ну что ж, тем лучше. Вы правы, я говорил с Полуактовым. Искренность, абсолютная искренность. Готов и открыт для диалога. Скажу вам больше: если я вижу, как принципы превращаются в догмы, в пустые, окаменелые догмы, то я не стану за них цепляться. Мне не впервые идти на жертвы, и я способен на них идти.
7
«О, этот скрежет эпилога! Планета, подобно Левиафану, бьется, колотится, содрогается между обоими полюсами, между влечением и пониманием. И, как обычно, ей бы хотелось все более ускорить движение, хотя ускорение означает лишь приближение к трагедии. Спасительный инстинкт ей подсказывает: лишь запредельное торможение, способное отключить сознание, может отсрочить этот исход, но страх анабиоза сильнее. Хочется прыгнуть в неизвестность, хотя в ней и нет ничего неизвестного. Эйнштейн недаром и не однажды напоминал о „пространстве-времени“ — их тянет вращение нашей планеты. Смешно разъединять времена, смешно разъединять и пространства, еще смешнее и самоубийственней разъединять их между собой. Осколки миров, останки светил красноречиво о том свидетельствуют. Но вы, озябшие головой, даже и увидев, не видите.