Петр Краснов - Пой, скворушка, пой
Вопрос этот, он сознавал, ни смысла не имел, ни даже адресата — уж потому хоть, что обращен-то был к реальности все той же, безответной, которой он не верил теперь ни в чем, тяжелой какой-то и безысходной ненавистью ответной ненавидя ее; и она даже вопроса этого не стоила, не заслуживала, бессмысленно жестокая и переменчивая, а если что и означала с окончательной определенностью, то лишь сиротство и беззащитность в ней всякого человека, всякой души. И ни силой, ни моленьями покорности с ней не договориться, не заставить и не ублажить. И уйти от себя, пренебречь собою не давала, навязывала себя где грубо, силком, понуждая делать то, чего вовек не хотел, а где с издевательской, иной раз казалось, ухмылкой, отточенно тонкой своей злинкою прямо в сердце ширяя, доставая…
И что тогда оставалось, остается ему — ненависть одна эта, вражда, никакого смысла тоже не имеющая, да и смешная, если кому сказать, признаться? Но и она, изнуряющая, тоже требовала немало сил, каких у него не было теперь, повымотало, да и толку-то — собачиться… С сачком большим, саком походить бы, полазить по бережкам, где-то ж был на чердаке — но и сетка ниточная сгнила давно небось, кому тут рыбачить было, за снастью следить.
Возвращаясь, в магазин решил заглянуть, за хлебом. Несколько баб, задами прилавок подперев, судачили о своем, спиной к пустым полкам, где хлеб третьедневный в коробе, соль в пачках, сызнова закаменелая, да стиральный порошок и дряные, химические такие ж сласти турецкие для ребятни. Да водка, по нынешним временам дорогая, с дурной к тому ж наценкой. Взял пару буханок, свежий не скоро подвезут, «Примы» про запас, на крыльцо вышел обшарпанное, прикуривать стал. И услышал:
— Чтой-то поседел-то?
Оглянулся на голос — женщина невысокая в плаще синем под пояс и шапочке вязаной, синей же, его, может, возраста… нет, куда моложе, лет тридцати, наверное, но морщинки ранние, тонкие у рта и скорбно приопущенных уголков губ, повыцветших тоже, и в худеньком лице знакомое что-то. От мягкого, но и сильного сверху света щурились не поймешь какие глаза, серые вроде, внимательные, а сама посмеивается, сумкой продуктовой покачивает, — нет, не признал.
— Не с чего кучерявиться…
И фуражку машинально надвинул, поглубже.
— А не узнал… — с укором улыбалась она, нестеснительно разглядывая его, смущая, одет-то в затрапезное самое. Побриться, правда, догадало утром. — Всех, небось, нас перезабыл?
— Да почему ж… Между делом вот заскочил, вожусь там во дворе. Нет, Кать, отчего ж…
— И глаз не кажешь нигде — задичал, да?
— Так а где? В клуб, что ль, ходить? На танцы?
— Да какой уж нам клуб… волков морозить в нашем клубе. Нет, я вообще…
— Дел много. — Неприятно было разглядыванье это, интерес к нему… нечем интересоваться, незачем. Небось, уже наболтала Маринка всякое, дуреха, навыдумывала, дел других ей нету. А тут еще зуб этот — ну, в кузне не вставишь его, зуб…… - Без глазу была изба, набралось разного… Пойду я.
— Да-к насовсем, что ли?
— Поглядим… — сказал он свое обычное на этот надоевший уже и дергавший его вопрос, избегая глаз ее. И кивнул ей, повторил: — Ну, пошел я.
Шел, спиною чувствуя, лопатками взгляд ее, и в какой-то момент уловил, что не стало его, взгляда; оглянулся — она в магазин входила, ладная сыздали, хоть невысокая. С тех еще времен, может, волчья привычка эта осталась — глаза на себе чувствовать, с боев, на днестровский берег правый не раз привелось с казаками ходить, поневоле научишься. И само собою как-то вздохнулось, освободило будто: хватит, нечего о том думать. Не тебе думать, с прежним не расчихался.
А вот крыльцо давно подладить пора, какое-никакое, а лицо дома. И не стал больше откладывать: подважил лесиной скособоченный угол его, припасенный чурбак дубовый подложил-подсунул, принялся менять полусгнившую дощатую обшивку, чтоб дырами не глядело, из старья насобирал всякого, какое покрепче. Вот она и вся жизнь теперь — латку на заплатку ставить.
За неделю с небольшим согнало окончательно снега, попрятав остатки их дотлевать по логам и лесопосадкам старым, повыветрило и загустило черноземную по всей округе грязь, взняло теплом озимые на заречном полевом взгорье — свое наверстывала весна. Василий успел огородку двора подправить заваливалась в иных местах уже доземи; залатать кусками рубероида и старого шифера крыши на избе и сарае — дожди ждать не будут; взялся было за полную приборку на подворье, когда позвал Лоскут его сеяльщиком к себе. Другой работы тут не ожидалось, да и за эту-то не деньгами, а кое-какими продуктами расплачивались, в магазине под запись; и несколько дней ездили они на центральную усадьбу, с горем пополам набрали из старья три сеялки на агрегат, остатки еще одной раскулачили на запчасти, но и тех не хватало все равно, приходилось дома сидеть, ждать, пока закупят и подвезут. Инженер порасспрашивал, кем-чем и где работал, вопросик подбросил: а если на кузню тебя посадить, на шишайскую, — потянешь? И у горна, бывало, подручничал Василий, металл знает, а тут не мудрены они, железки. Но не сказал этого. Хоть стар кузнец дядя Володя, пенсионер уже, да и в запой срывается то и дело, а на живое место он не ходок.
V
Хламу навытаяло, набралось за годы материнского безмужнего житья… Расчищал, сносил его в большую рыхлую, смрадным мусорным дымом истекающую кучу посередь двора, под грабли убирал; и семенил за ним, а то сидел рядом и тоже глядел на дымную, с пробивающимся нечистым пламенем кучу эту своими немигающими бледно-голубыми глазами приблудившийся на днях котенок, рыжий, как Лоскут, маленький совсем — сирота, видно, тоже. И дергал ушками на вздорный порою, на скандальный крик и чиликанье разодравшихся в вишарнике воробьев, оглядывался на них и на хозяина своего вопросительно: чего это они там?.. На хозяина, решил оставить его Василий: всё не одному, да и надо ж кому-то мышам укорот давать — совсем обнаглели, по головам уже ходят. И недолго думал, Васьком назвал, как-то оно и веселей.
Растаскивал сваленные в углу двора доски какие-то трухлявые и бревешки, опутанные соржавевшей до ломкости проволокой, кленовым хищным подгоном пронизанные — вырубить и корни повыдрать, иначе все он тут, клен, позахватит, до конца дней потом не выведешь, — и некий сверху скрежеток средь воробьиного гама услышал и протяжный следом и нежный свист… Оглянулся, поискал глазами — никого. И опять свист, переливчатый, такой ото всех привычных звуков погожего утра отличный, новый и чем-то одновременно памятный, не вот и скажешь — чем… И скворца увидел на коньке прозеленевшей от лишайника шиферной крыши, черного — нет, с бархатисто-коричневым теплым оттенком, остроклювого, Бог знает с каких времен почему-то не видел их нигде Василий- с тех, может, как уехал отсюда…
А уже встревожилась и нервными выкриками исходила на скворечнике парочка воробьев, его старожилов, особенно самец: топорщил возбужденно перышки, прыгал по крыше домишка своего и разорялся на всю округу, а серенькая самочка то заскакивала в леток, то выпархивала боязно — может, яички отложила уже… Старый был скворечник, почернелый, Мишкой еще смастеренный в школьной мастерской, почти вниз глядел на понуро согнувшейся от непогод жердинке, к наличнику фронтона прибитой, и былинки какие-то с пухом торчали уже из самого летка: видно, доверху был набит за много лет гнездовой всякой рухлядью, а почистить некому, птица сама не сделает это, не разумеет…
Скворец оглядывался строго и деловито, клювом острым своим тыча в горизонт; крякнул легонько потом, подражая кому-то, может, на это они умельцы, и перелетел на скворечник. Спугнутые им воробьи брызнули вниз, даже не пытаясь защищать его, гнездовье свое, но недалеко; и заскакали по забору, возмущенные сверх всякой уже меры, то ль понося на чем свет стоит наглого, уверенного в себе пришельца, никакого ровным счетом вниманья на них не обращавшего, то ли жалуясь, на помощь призывая всех: рятуйте, выселяют!..
— Не выселит, не орите, — сказал им вслух Василий: разборчив скворец и в забитое такое, тесное и глядящее долу жилище никогда не поселится. С уроков труда помнил это, когда учил их ладить и ставить скворечни хромой старик Григорий Иванович, Долото по прозвищу, дело знавший, как все старые учителя, но крутоватый, мог и клюшкой своей перетянуть в досаде, если материал запорешь, заготовку: "Куда глядишь-то, елова голова?!"
И верно, скворец заглянул в него с крыши сначала, перепорхнул затем, за порожек уцепясь и спинкой вниз повиснув, сунул голову в леток. Но недолго там высматривал, нечего; стрекотнул, явно недовольный, выругался, должно быть, — и в сторону прянул, оттолкнувшись, и ушел с набором высоты вдоль по улочке, пропал средь загустевших, готовых выбросить красноватые свои махры кленов. И качался еще, словно головой бесталанной поматывал пренебреженный, как, скажи, опозоренный скворечник — с сидящей уже на нем, молчаливо нахохлившейся парочкой воробьиной, оскорбленной тоже… Улетел, а жалко.