Владимир Костин - Музонька
Вера все это про него знала, когда он однажды при ней сказал, сидя с приятелем на соседней скамейке в университетской роще: «Люблю цветы — трогать, нюхать, выращивать. У меня кругом будут клумбы. Розы, гвоздики, флоксы, и табак хочу. И георгины — таких форм цветок, само совершенство, твою мать!»
Да, он злоупотреблял матом и алкоголем. После этого Вере достаточно было услышать, что этот слепой красавец, жрец прекрасного, что-то стал частенько прикладываться к бутылке, чтобы она пришла к нему и представилась, погладив его по руке. Он поднял голову и почувствовал ее тепло, ее дыхание, ее фигуру и то, свыше, что дано почувствовать слепым. И безумно влюбился. Они сошлись.
В считанные недели Вера освоила систему Брайля и азы деревянного дела. Коля был великолепен. Он оказался выходцем из шляхты и учил ее польскому языку, очень удобному для бесед о цветах и маневрах столяра.
Роза Хасановна не стала падать в обморок. Она скорее обрадовалась, чем огорчилась. Она любила Короленко, и знакомство с новым зятем настроило ее на отреченный сентиментальный лад. Она огорчилась, когда Вера, горячо поддержанная стыдливым Колей, категорически отказалась жить в их квартире, и сняла, с помощью Розиных знакомых, квартирку с отдельным входом на той же улице Крылова, в трех шагах. Там было печное отопление, но был закрытый дворик. Хотя бы так, вздохнула Роза, по соседству, и забегала к ним каждый день после работы. Весной молодые посадили цветы в дворике, под окном.
Коллеги Веры были оскорблены и встречали ее гробовым молчанием, отворачивались. Живет-сожительствует со студентом, слепым, младшим ее на пять (!) лет! Некие основы вопиюще подрывались. Ассистент Молчанова, любовница директора мебельного магазина, встретила ее на кафедре с закаченными глазами, стуча по столу костяшками пальцев. Это было чересчур, и ей попеняли.
Вера не переживала, ей было некогда, она была счастлива. Она отважно ходила с Беневским по городу в черных непроницаемых очках, чтобы он водил ее, чувствовал себя главным в их семье, уверенным мужем зрячей женщины. Со слов тещи, он привык называть ее Музонькой, потому что это точно выражало суть их отношений. Им было очень хорошо, и мы, как один, неудачно женатые люди, им по-хорошему завидовали.
Нас удивляла, пожалуй, что Вера приучилась употреблять, всегда к месту, крепкие выражения, и что-то изменилось в ее пластике. Из-за всего этого мы стали глядеть на нее куда более земными глазами, чем раньше. Мы заметили, что юбки ее сделались короче, и с трудом отводили глаза от ее ног, от выреза ее платья — а ведь и ноги, и грудь ее оставались такими же, как прежде!
Этот Беневский был жизнеутверждающий персонаж, гурман, любитель виноградья!
Но, пожалуй, чересчур. Несмотря на то, что они почти не расставались, любили друг друга при первом удобном случае, а этот случай подковой висел у них на косяке, он безумно ревновал. Его слепота оказалась непреодолимой стеной между ними. Любой ее разговор с другим мужчиной приводил его в плохо скрываемую ярость. Купаясь в неслыханном счастье, он ежеминутно думал о том, что она наиграется им и бросит его — ее красоту он ценил и понимал острее нас, а красота, известно, притягивается красотой… Как все слепые, он страдал резкими перепадами настроения, изводил Музоньку, изводился сам. Это он оттягивал день регистрации их брака, не желая проснуться однажды нелепым рогатым слепцом.
В общем, счастье было опять недолгим. Вера настояла на браке и готова была стать Беневской. В августе, накануне официального бракосочетания, он сбежал, мыча от горя и чувственности. Перед этим он пил целую неделю.
Через два месяца он женился на слепой девушке из ВОС. Ей было семнадцать лет, она была маленькая, с крохотным торсом и большими толстыми ногами, словно состояла из них. Ее прищуренное лицо было ассиметрично и на редкость некрасиво.
Вера не простила его и разлюбила. Она вернулась домой, но ходила ухаживать за цветами в их бывший дворик. Они встретились на улице год спустя. Николай шел ей навстречу с женой. Вера остановилась, молча пропуская их. Он узнал Веру, как умел, по ее присутствию. Он не вздрогнул, но лицо его жутко исказилось. И молодая жена крепко ухватила его за рукав и заставила его ускорить шаг. Она гневно прищурилась на Веру, а потом распахнула перед ней свои молочные зрачки. «Мне было их жалко, ее сильнее, чем его, — рассказывала Вера, — но он, жалкий человек, пошевелил губами: Музонька.» Из Николая ничего не вышло. Он замерз в сугробе, подшофе, оставив жену с тремя зрячими детьми в грязной, неухоженной квартире.
А вскоре кафедра спровоцировала ее уход. Почувствовав запах крови, коллеги предъявили претензии идеологические и моральные. Отец умер, бояться было некого. Она не вспылила, она встала, холодно сказала им, что они ей не судьи, невежи и лицемеры, и, не садясь, ушла домой. Без тени сожаления, она устроилась работать воспитателем в детский дом, по совместительству вела там уроки. Ее не волновал престиж. В отличие от университетских, ей в голову не приходило, что все другие профессии — будь то дворник, будь то великий полководец — всего лишь вспомогательны и поставляют сырье на стол их историка и толкователя. Все лето Музонька проводила с детьми на огороде и клумбах. Добрый десяток лет гороно регулярно давало ей грамоты за лучший уход за школьным двором. А еще она основала в детдоме столярный кружок, являясь единственным в области педагогом-женщиной такого профиля. Женщина в ней вновь заснула надолго. Но полно и безупречно проявило себя зрелое материнство. Роза Хасановна молилась на нее, принимала на праздники толпы чужих ребятишек, кормила, мыла и развлекала их, вспоминая, что татарские семьи от века были большие, бывало, дедушки не помнили имен внуков и внучек, а отцы путали детей.
9
Я взглянул окрест себя — душа моя уязвлена стала. Ее пронзила мысль о том, что на свилке наших перетекающих веков люди потеряли биографию, как некогда потерял свою тень Петер Шлемиль, герой литературы. Да, это так, и случилось это потому, что биография теперь — избыточна, род аутизма. Объективно — невозможна, субъективно — не нужна. Зачем ключи, если все двери настежь, Господи ты Боже мой?
Помнится, это произошло в июне, месяце циклической усталости, когда не стоит оглядываться на прошлое и прищуриваться в будущее, палит остановившееся в небе палестинское солнце. Весь мир сужается в комариную брачную полость и тополиный пух сторожит каждый вздох всего, что живо. И, забывая о творчестве, униженные пальцы человека чешут возмущенную кожу. Нет сомнений, «Экклезиаст» написан в июне.
Я вспоминал умершего друга. Его наследство — светящийся кирпичик в пирамиде поэзии. Я перебирал эпизоды его (своей) жизни — общения, женитьбы, переезды. Ничто не подтверждало и не объясняло, откуда взялся его голос и почему он окреп. Так, обрывки фраз и выраженья глаз — но слишком долго их надо растолковывать, предлагать на веру, чтоб сквозь них проступил его свет невечерний. Так называемые факты не говорили о нем, говорили не о нем, скорее, рассыпали его образ, клеветали на него… Почему, за что? Что же остается другим людям, без голоса, которых нынче безнадежно забывают в поколении внуков?
Биография — что такое биография? Ее основа — сопротивление времени, если оно неправо, если оно право. Она — первый признак и условие здоровья и одухотворенности общества. Оподельдок ему без больших и особенно малых героев! Это продолженная и в нужный час нарушенная, в продолжение собственной нити, родовая легенда, воплощенная в цепи поступков Этого человека. Эти поступки связываются в сюжет, волнующий нас своей достоверностью, свершенностью, принадлежа живому, а не вымышленному герою. Эти поступки — потому и поступки, что за ними — свободный выбор и внутренний долг, «великий Норд». Верно, свобода и долг не бывают в ладах с былинами сего времени, с его модой и его копейкой, как и положено одушевленной материи, коль уж она по определению не согласна с самой собой.
Ныне гилозоизм несколько смешон. Вот мы и вступили в мир, где нет ни судьбы, ни призвания. Труден он для нас, умевших найти себя и судьбу только от противного — сгибаясь от насилия, распрямляясь на Великой войне. Бездомно живя в узких или широких боксах с холодной или горячей водой, не зная, где нас похоронят, мы обречены на вынужденное бытие. Оно коварно — множество мелких сегодняшних предложений всегда победит один большой спрос — восходящее из тьмы эхо мертвых. Мы состоим из внешних, как одежда с чужого плеча, дел и речей, и часто, часто делаем что-то, безразлично, что, чтобы всуе подать себе весть: я — жив. Есть меня на этом свете. Скорбном свете, где двое дружат против третьего, а самый частый вопрос, который задают себе мужчины и женщины: почему она? почему он?
Нам встречается человек — он еще не упакован, но он и не хочет быть упакованным, он, видите ли, имеет творческие фантазии, а это — бестактная заявка на биографию. Это беспокоит окружающих. Это саднит — они уже упакованы и последним знанием «знают», что такие попытки обречены. Они еще смиряются с тем, что где-то у колец Сатурна, на далекой от них периферии кто-то умудрился взлететь на восковых крыльях, но ближний, деливший с тобой рабский хлеб жизни — и расправляющий бесстыдно крылья — невыносим. Он — никчемный диссидент, но теперь расправляется с ним не государство — осаживают и добивают его первые соседи по жизни: сокашники, друзья, родители, любимый человек — и учителя!