Уильям Бойд - Неугомонная
Я перебрала в памяти все, что знала о жизни матери. Он родилась в Бристоле, так мне рассказывали, где ее отец торговал лесом, и откуда в том же качестве он в двадцатые годы уехал работать в Японию. Там о ее воспитании заботилась гувернантка. Потом они вернулись в Англию, где мама работала секретарем, ее родители умерли перед самой войной. Я помнила ее рассказы о горячо любимом брате, Алисдере, убитом под Тобруком в 1942 году… Затем во время войны в Дублине она выходит замуж за моего отца, Шона Гилмартина. В конце сороковых годов супруги переезжают в Англию и поселяются в Банбери, Оксфордшир, где Шон вскоре открывает адвокатскую практику. Дела у него пошли хорошо. Дочь Руфь появилась на свет в 1949 году. И это все. В целом довольно обычно и типично для среднего класса — только несколько лет жизни в Японии слегка добавляют потусторонности и экзотики. Я даже вспоминаю старое фото Алисдера, дяди Алисдера, стоявшее какое-то время на столе в гостиной, и время от времени разговоры о двоюродных братьях и сестрах, эмигрировавших в Южную Африку и Новую Зеландию. Мы никогда не виделись с ними, но иногда на Рождество от них приходили открытки. Многочисленных Гилмартинов (у моего отца имелись два брата и две сестры, а также около дюжины двоюродных) было достаточно, чтобы чувствовать себя человеком, принадлежащим к определенному роду. Абсолютно ничего особенного: обычная семья, обычные судьбы. Лишь война и ее последствия стали для всех серьезным испытанием. Сэлли Гилмартин всегда выглядела такой же основательной, как этот воротный столб, размышляла я, одновременно осознавая, как мало на самом деле мы знаем о жизни наших родителей, какими смутными и неопределенными кажутся нам их биографии, подобно житиям святых — легенды и апокрифы. Но все это лишь до того момента, пока мы не побеспокоимся заглянуть в них глубже. А теперь вот эта новая история, которая все меняла. В горле неприятно засвербело от предчувствия еще предстоящих мне новых открытий, которые, я была уверена, должны вскоре произойти — как будто того, о чем я узнала только что, недостаточно, чтобы вывести человека из равновесия и расстроить. Что-то в интонации матери дало мне понять, что она собиралась рассказать дочери все, вплоть до самых мелких личных подробностей, даже интимных. Возможно, именно потому, что я никогда не знала Еву Делекторскую, Ева Делекторская была сейчас полна решимости заставить меня узнать о ней абсолютно все.
К садику стали подходить и другие родители. Я прислонилась к воротному столбу и потерлась об него плечами. «Ева Делекторская, моя мать… Чему верить?»
— Давно стоишь? — прошептала мне в ухо Вероника Бриггсток, выведя меня из задумчивого состояния.
Обернувшись, я поцеловала ее, по какой-то причине мы обычно никогда не обнимались, встречаясь почти ежедневно. Вероника — ни в коем случае не Врон и не Ник — работала медицинской сестрой в больнице Джона Радклиффа.
Со своим мужем, Яном, лаборантом с университетской кафедры химии, она развелась, а ее дочь, Аврил, была лучшей подругой Йохена.
Мы стояли вместе и, ожидая, когда дети выйдут из детского сада, болтали о том, как каждая из нас провела этот день. Я рассказала ей о Беранжер и ее замечательной шубе. Похоже, одинокие матери в «Гриндлс» бессознательно (или, возможно, сознательно) тянулись друг к другу. Будучи совершенно дружественно настроены по отношению к разведенным или все еще замужним матерям и, конечно же, к случайно зашедшему за ребенком застенчивому папаше, мы все же предпочитали свою собственную компанию, в которой можно было рассказать о своих проблемах без необходимости последующих объяснений. В этой компании не нужно было притворяться, скрывая, что ты никогда не была замужем — у всех нас были свои истории. А у замужних и разведенных женщин — свои.
И, словно в подтверждение этого, Вероника стала злобно жаловаться на Яна и его новую подружку и рассказывать о новых проблемах, которые стали расти, как грибы после дождя, когда он захотел уклониться от решения суда проводить выходные дни с Аврил. Она умолкла, когда дети стали выходить на улицу, а я немедленно почувствовала странное, нелогичное, беспричинное беспокойство, которое всегда поднималось во мне, когда я искала Йохена среди знакомых лиц, некий, как я полагаю, атавизм: пещерная женщина беспокойно ищет свой выводок. И тут я увидела сына — увидела его строгие тонкие черты, его глаза, тоже ищущие меня — и сиюминутная тревога исчезла так же быстро, как и возникла. Я уже думала о том, что мы будем есть на ужин и что будем смотреть по телевизору. Все снова было в порядке.
Мы, вчетвером, прогулочным шагом пошли по Банбери-роуд в сторону наших домов. День заканчивался, а в этот предвечерний час жара обычно обретает дополнительную тяжесть. Кажется, что она физически давит на тебя. Вероника сказала, что последний раз такая жара на ее памяти стояла, когда они были в отпуске в Тунисе. Аврил и Йохен шли впереди нас, держась за руки и оживленно разговаривая.
— О чем, интересно, эти детишки могут говорить? — спросила Вероника. — Они ведь еще так мало прожили.
— Дети еще совсем недавно открыли для себя язык, — ответила я. — Знаешь, это похоже на то, когда ребенок научиться прыгать — они прыгают потом целые месяцы подряд.
— Ну, да, конечно… — Она улыбнулась. — Вот был бы у меня мальчик. Большой сильный мужчина, чтобы заботился обо мне.
— Хочешь поменяться? — спросила я глупо и бездумно, немедленно почувствовав себя виноватой, как будто я каким-то образом предала Йохена. Сын бы не понял этой шутки. Он посмотрел на меня своим взглядом — мрачным, полным боли и страдания.
Мы дошли до нашего перекрестка. Здесь мы с Йохеном поворачивали налево по Моретон-роуд к дому дантиста, а Вероника с Аврил продолжали идти вперед в Саммертаун, где они жили в квартире над итальянским рестораном «Ля дольче вита» — Вероника говорила, что ей нравилось это ежедневное ироническое напоминание, это вечное пустое обещание сладкой жизни. Пока мы стояли и неопределенно беседовали о том, что неплохо бы в эти выходные поехать на природу покататься на лодке, я неожиданно рассказала ей о моей матери, Сэлли (она же Ева). Мне хотелось поделиться этим хотя бы с кем-нибудь, прежде чем снова встретиться с мамой. Мне казалось, что в пересказе новые факты моей жизни станут более реальными и мне будет легче все перенести. И легче будет переносить мою собственную мать. Это уже не останется секретом между нами, поскольку Вероника тоже будет в курсе дела — для стабильности я нуждалась в дополнительной опоре вне семьи.
— Боже мой! — воскликнула Вероника. — Неужели русская?
— Она говорит, что ее настоящее имя — Ева Делекторская.
— А как у твоей мамы вообще с головой? Забывает что-нибудь? Имена? Даты?
— Нет, она соображает нормально.
— А с ней бывает такое, что она уходит куда-то, а потом возвращается, поскольку не помнит, зачем уходила?
— Нет, Вероника. Похоже, все, о чем она говорит — правда. Но есть еще кое-что. И это уже смахивает на манию. Мама считает, что за ней следят. И это как паранойя… Она постоянно проверяет разные вещи, других людей. Мало того, она обзавелась креслом-коляской — говорит, что якобы ударилась спиной. Это неправда: с ней все совершенно в порядке. Но маме кажется, будто что-то происходит, что-то очень для нее плохое, поэтому она решила наконец рассказать мне правду.
— Она была у врача?
— О, да. И убедила его в своей больной спине — отсюда и кресло-коляска.
Я немного подумала и решила рассказать Веронике все до конца.
— Мама говорит, что в тридцать девятом году была завербована британской Секретной службой.
Вероника сначала улыбнулась, услышав это, но потом спросила озабоченно:
— А во всем остальном твоя мама совершенно нормальная?
— Покажи мне хоть одного совершенно нормального человека, — сказала я.
На этом мы и расстались. Я и Йохен медленно пошли по Моретон-роуд к дому дантиста. Господин Скотт осторожно забирался в свой новый «триумф-доломит». Затем он также осторожно выбрался оттуда и устроил представление, предложив моему сыну мятную конфету — он всегда делал это, когда встречал Йохена, у господина Скотта постоянно имелся при себе приличный запас конфет разных сортов и названий. Когда он освободил проезд, мы прошли сбоку дома к «нашим ступенькам». Так Йохен называл лестницу из кованого железа, расположенную с тыльной стороны дома. Она обеспечивала собственный отдельный вход в нашу квартиру на втором этаже. Тут правда был один минус: посетители должны были проходить через кухню, но это все же лучше, чем идти этажом ниже через помещение зубоврачебного кабинета с его странными, всюду проникающими запахами всяких там растворов для полоскания полости рта, зубных порошков и шампуней для ковров.
На ужин мы ели тосты с сыром и вареную фасоль и смотрели документальный фильм о небольшой оранжевой подводной лодке, исследовавшей дно океана. Я уложила Йохена в постель, ушла в кабинет и достала папку со своей незаконченной диссертацией «Революция в Германии, 1918–1923». Открыв последнюю главу («Война на пять фронтов Густава фон Кара»), я попыталась сконцентрироваться и пробежала глазами несколько параграфов. Я ничего не писала уже несколько месяцев и теперь как будто читала текст, написанный другим человеком. Мне повезло, что мне попался самый ленивый в Оксфорде научный руководитель, не настаивавший на общении с ним во время отпущенного для работы срока. Я занималась только преподаванием английского языка как иностранного, воспитывала сына и посещала мать. Я, как и многие аспиранты в Оксфорде, попала в широко известную здесь ловушку преподавания языка иностранцам. Я зарабатывала семь фунтов стерлингов в час без налогов и при желании могла заниматься преподаванием по восемь часов в день, пятьдесят две недели в году. Даже при том, что мне нужно было тратить время на Йохена, я могла, тем не менее, зарабатывать чистыми более восьми тысяч фунтов в год. В последнем месте, куда я пыталась устроиться преподавать историю в университете Восточной Англии, мне предложили зарплату («грязными») размером примерно в половину того, что я зарабатываю сейчас, обучая языку для «Оксфорд Инглиш Плас». Казалось бы, грех жаловаться на материальное положение: снимаю хорошую квартиру, купила машину поновей, за детский сад заплачено, кредитная карта под контролем, есть сбережения в банке. Но вместо этого я испытала неожиданный приступ жалости к себе и почувствовала разочарование и обиду: обиду на Карла-Хайнца; обиду на то, что пришлось вернуться в Оксфорд; на то, что я вынуждена преподавать английский язык иностранным студентам, зарабатывая легкие деньги; обиду, смешанную с чувством вины на то, что мой маленький сын наложил на мою свободу ограничения; обиду на собственную мать, неожиданно решившую рассказать мне поразительную историю о своем прошлом… Такого я не планировала: моя жизнь должна была развиваться совсем не в этом направлении. А мне уже двадцать восемь — надо же было такому случиться?!