Николай Дежнёв - В концертном исполнении
Но нет, это был не сон! — Мария Николаевна затушила сигарету, пододвинула к себе чашку с дымящимся кофе. — Сначала мне даже показалось, что я умерла, — продолжала она, размешивая ложечкой сахар. — Стоило голове коснуться подушки, как я ощутила во всем теле удивительную легкость, способность летать. И действительно, плавно, почти незаметно, я как бы всплывала к потолку и в то же самое время видела себя лежащей в глубоком забытьи. Мне вовсе не было страшно, как не было себя жаль, и к той, оставшейся на диване, я, в общем-то, не испытывала никаких чувств. Мной владел восторг. Стены комнаты сами собой перестали существовать, я летела, наслаждаясь свободой, и даже не заметила, как какой-то новый мир начал окружать меня, сделался физически плотным и ощутимым, и я вдруг увидела, что иду берегом ласкового лазурного моря. Ноги мои утопали во влажном песке, их лизали набегавшие волны ленивого прибоя. Полоса девственного пляжа была на удивление широка, и за ней, повторяя изгибы берега, стояли на небольшом возвышении красные от заката сосны. Запах моря смешивался с ароматом нагретой хвои, и от этого особенно остро и жадно хотелось дышать и жить. Удивительные, полированные временем камешки просвечивали через изумрудную, хрустальной прозрачности воду, и маленький крабик боком бежал передо мной, будто указывая дорогу. Метрах в ста от себя я видела остов выброшенного на берег, вросшего в песок корабля. Его крутобокие деревянные шпангоуты напоминали ребра какого-то доисторического животного, обессилевшего в двух шагах от такого желанного моря. Я была совершенно одна под бесконечно высоким, начавшим уже пропитываться густыми вечерними красками небом. Где-то далеко кричали чайки, шептались набегавшие на берег волны, и звуки эти удивительным образом усиливали чувство охватившего меня покоя. Всем своим существом я принимала гармоничность окружавшего меня мира и знала, что в нем надо жить очень просто, принадлежать ему каждое мгновение своей жизни.
Однако стоило мне миновать останки корабля, как я увидела сидевшего на песке и смотревшего в бескрайний простор моря человека. Он был худ, черен от солнца, в его густой бороде проступило серебро, а длинные курчавые волосы спускались на плечи. Заметив меня, мужчина повернулся и, так же как раньше на море, принялся смотреть в мою сторону. Увязая по щиколотку в нагретом за день песке, я подошла, опустилась на колени. Легкая тонкая туника не мешала теплому ветерку ласкать мое тело. Мужчина продолжал молча меня разглядывать. Было удивительно видеть яркие синие глаза на загоревшем до черноты лице. Эти глаза жили своей внутренней жизнью. Наконец он улыбнулся, сказал просто, как если бы мы расстались только вчера:
«— Хорошо, что ты пришла. Я ждал тебя. Ты заметила, какое сегодня тихое море?
Я ничего не ответила, и молчание мое было совершенно естественным. Волны за моей спиной шелестели песком, и запах моря был запахом времени. Я чувствовала себя свободной.
— Я Диоген из Синопы, — продолжал мужчина, все так же улыбаясь. — Люди, следуя Платону, зовут меня собакой, потому что они не так честны и свободны, как я. Мне их не жаль. Счастье в том, чтобы постоянно быть радостным и никогда не горевать, но они этого не понимают. Обо мне рассказывают много непристойных небылиц, и большинство из них — грязная правда. Если хочешь, можешь уйти — я пойму.
Я не двинулась с места. Мне показалась, что в его ясных синих глазах мелькнуло нечто схожее с благодарностью.
— Возможно, это скверно, но как еще скоту сказать, что он скот, — остается только показать ему в зеркале скота. Я и есть это зеркало, и они злятся, хотят меня разбить. Голая правда — вещь отталкивающая, как обнаженная старуха. Но ведь я не виноват, что любая власть порочна, а порок властолюбив.
— Ты так считаешь? — Я села рядом с ним на песок, мы оба смотрели в море.
— Аксиомы не требуют доказательств. Власть порочна хотя бы потому, что она собирает вокруг себя тех, кто по бездарности не знает другой дороги к возвышению. Философ и поэт сторонятся ее, они прокладывают путь работой собственной души. Тот, кто стремится к власти, ее же над собой и признает. Сын менялы, я всю жизнь переоцениваю ценности, отбрасываю в сторону подделки…
— А этот шрам? — Я протянула руку, провела пальцем по его худой щеке.
— О, это пустяки… Однажды на площади у рынка я крикнул: „Люди!“ Народ сбежался. Я погнал их палкой, сказав: „Я звал людей, а не мерзавцев!“ Когда же сын Гетеры стал кидать в толпу камнями, я его остановил: „Берегись попасть в отца!“ Впрочем, шрамы по большей части у нас внутри…
— Ты не боишься жить? В мире столько горя и несчастий!
Он отвечал все так же, не спуская взгляда с терявшегося в морской дымке горизонта:
— Несчастья, когда их ожидают, всегда страшнее, чем огорчения от их действительного прихода. Страх столь велик, что зачастую слабые стремятся навстречу тому, чего боятся. Так, застигнутые бурей не ждут, пока корабль пойдет ко дну, — кончают жизнь самоубийством. Жить я не боюсь.
— Ответь мне: ты свободен?
Диоген вдруг замер, будто вопрос застал его врасплох. Красный, раскаленный диск солнца коснулся края моря. Философ усмехнулся своим мыслям:
— Да, я свободен. На Земле для меня нет пут.
Диоген поднялся на ноги, накинул на плечи короткий плащ, взял в руку лежавший тут же посох.
— Ты пойдешь со мной?»
— Представляешь, Анька, совершенно бесстрастное, каменное лицо и устремленные на меня бездонно-синие глаза, в которых немым вопросом стоит надежда! Нет, даже не надежда — мольба!
— И ты пошла? — Анна впилась глазами в лицо подруги.
— Конечно! Как сказал бы твой пьяный муж: это было нужно для науки!
— И?..
Мария Николаевна загадочно улыбнулась.
— Видишь ли, дорогая моя, у бочки очень крутые края, а через щели между рассохшимися досками хорошо видны яркие южные звезды. — Легким движением руки поправив прическу, она продолжала: — Когда я утром уходила, то задала ему тот же вопрос: «Ты свободен, Диоген?»
Умытое морем солнце взывало к радости дня. Диоген долго молчал, прежде чем ответил.
«Человек, — сказал он наконец, — может быть свободен, если он не знает, что такое любовь… — Вздохнул и добавил: — Но тогда он не человек…»
— И, знаешь… — Мария Николаевна допила успевший остыть кофе, закурила новую сигарету. — Он ночью плакал. Нет, не жаловался — гордость не дала, но я-то поняла: обычный, загнанный жизнью в угол порядочный мужик, которому больно видеть всю творящуюся вокруг мерзость… — Она тяжело вздохнула, раздавила в пепельнице только что начатую сигарету. — Не хочется курить! А отсутствовала я, как оказалось, не больше пятнадцати минут. Потом всю ночь переписывала работу, что, впрочем, едва не привело к ее провалу на защите. Основной оппонент заявил, что диссертация удивительным образом носит отпечаток личного опыта вместо взвешенного и холодного анализа поставленной проблемы. Я сначала хотела все объяснить ученым мужам, но потом раздумала — мой метод сбора информации они, ввиду преклонного возраста, не одобрили бы…
Мария Николаевна подняла глаза на подругу, грустно улыбнулась.
— Знаешь, о чем я думаю? У нас в России таких загнанных в угол, уставших от несправедливостей диогенов пруд пруди, их просто некому прибрать к рукам. Мы, Анька, дуры-бабы — омужичились, возомнили о себе, а жизнь-то, она вещь простая…
Анна согласно кивнула, взгляд ее туманился, в голосе чувствовалось сожаление:
— Нет, Машка, я боюсь, это не мой случай, мне не дано летать…
В ту ночь они долго еще сидели друг против друга, и странная, неопределенная улыбка блуждала на их лицах, дрожала на приоткрытых губах.
Когда на землю спускался вечер, из трещины в астральной плоскости сочился космический холод, и звездный ветер, прилетая из межгалактических глубин, ярился и завывал, как пурга в трубе затерявшейся в просторах России избушки. В такие часы хорошо думалось, сидя с книгой в руках в глубоком покойном кресле. Зеленый свет настольной лампы выхватывал из полутьмы заваленный бумагами рабочий стол, мерцавшие золотом корешков фолианты и часть стены с подлинником Эль Греко. Где-то в глубине студии стоял невидимый ему мольберт, лежали разбросанные в беспорядке эскизы. Любимый запах масляных красок смешивался с ароматом доброго английского табака, тихая музыка плыла, унося в другие пространства и миры. Сквозь подернутую рябью войн толщу тысячелетий Лукарий вглядывался в начало человеческой истории, старался всеми своими чувствами ощутить ход времени в те далекие века. Нечто очень важное было утеряно с тех пор, человеческая жизнь утратила осмысленность, готовность принять мир таким, каков он есть. А ведь тогда жива была еще надежда, что человечество-дитя не озлобится, не потеряет на пути мужания дарованную ему духовность. Из глубины седых веков путь каждого из живущих к свету казался короче и прямее. Но напрасно вглядывался Лукарий в отблески давно угасших костров. Молчали, растворяясь в темноте вечности, гордые арийцы, черноволосые шумеры, счастливые жители благодатного Междуречья, прятали знающие глаза, и лишь загадочный Египет, колосс, нанизавший на себя пласты веков, едва заметно улыбался… Тайна, он владел этой тайной! Ее хранитель, легендарный сфинкс Гизеха, равнодушно смотрел в пространство, и парад нелепостей человеческой истории складывался в его голове в гармоничную картину мира. Там, в туманной дали, за бесконечными песками и бескрайними морями, он видел великую разгадку бытия, что выше жизни и смерти, потому что она и есть и жизнь, и смерть, и многое другое, что еще предстоит человеку узнать. И принять. Сфинкс Гизеха и бесстрастные жрецы Гермеса-Тота владели тайной. Укутанная покровами мистерий, спрятанная в сказаниях, сотни раз искаженная переписчиками, она жила в веках надеждой человека прикоснуться к высшему знанию, найти путь восхождения к высшей истине. И путь этот для всех один, но восхождение каждый совершает в одиночку… Лукарий улыбнулся, отложил книгу… Он томителен и долог, этот путь просветления, и бесконечно трудно вытащить себя из трясины суетных желаний и мелочных страстей, но другого не дано. Пока ты жив, душа должна трудиться: великую тайну бытия можно прочесть лишь в самом себе…