Александр Ткаченко - Левый полусладкий
30
Итак, опять свобода, дикая, обидная, желанная и ненавистная свобода одинокого мужика-волчары, рыскающего в дебрях заброшенного города в поисках свободной, никем не занятой женской плоти. Снова ночные и полдневные шатания в поисках на жопу приключений, снова появились желающие посидеть на кухне со случайно встреченной двоюродной тетей или братишкой. Я запил немного, загулял, но от этого стало еще гнуснее на душе, и я ударился в кроссы, футбол, благо стадион был рядом с домом Либи. Она не звонила мне и, по донесениям ее подруг, даже не интересовалась моей судьбой — как будто умер, злился я.
Неужели даже голос плоти не позовет или… Каждый свой день я строил так, чтобы неожиданно встретить Либи, но она исчезла, ее ножки отщелкивали сотни метров вдалеке от моих дорожек, хотя ходили мы совсем рядом. Я хотел встретить ее, сказать что-то гневное о предательстве, наконец, дать пощечину, такую красивую, но потом размякал и мечтал только о том, что, встретив ее, утащил бы к себе домой и там в постели мы конечно бы помирились, однако время шло, и я не встречал ее нигде, Либи исчезла сама, хотя всегда боялась, что исчезну я…
31
И все-таки свобода мужчины коварная вещь, хотя бы потому, что ведет, как всегда, к женщине, другой, женщине-заменительнице, к такому суррогату, который ты морщась, но пьешь… В книжном магазине я разговорился с давней знакомой, вдруг легко согласившейся зайти ко мне после работы в гости, я назвал только адрес и, не надеявшись, ждал часов в восемь июльского, вздыбленного солнцем вечера. Но она пришла, и тут же я раздел ее, неожиданно обнаружив, что ее тело было шикарным, хотя внешне это было невыразительно, мы успели сделать кое-что друг с другом, и я подумал, что предстоит ночь с женщиной, которая даст мне возможность забыться, утонуть в ней, и только утром очнуться, как рыба в руках нового омерзительного жаркого дня — ловца одиноких душ и притворно страдающих мужских особей… Я втирался в бедра продавщицы книг все глубже и глубже и вдруг понял, что в дверь кто-то тыкается ключом снаружи; мой ключ был в замке изнутри, второй был только у Либи. Боже, это была она, я затих и ушел вместе с прелестницей совсем на дно, задрожал, как магнитная стрелка вблизи железной руды, распял себя на гвоздиках предназначенной не мне нежности. «Открой, я знаю, что ты дома, мерзавец!» Да, это была Либи, я вытянулся на перепуганной даме и бесшумно вскочил, подойдя к двери, — сейчас уйдет. «Открой, я знаю, что ты там, скотина, открой, подонок, ты всю жизнь мою сломал». — «Ты же ушла сама, — ответил через дверь, — я имею право». — «Да какое право, ты же животное, открой». — «Да я тут не одни, у меня серьезный разговор», — начался стук в дверь, и я совсем ополоумел, я открыл дверь. Либи влетела и сразу же вонзилась в волосы продавщицы букинистического магазина, но та как-то ловко вывернулась и сбежала по лестнице, Либи начала хлестать меня по щекам, по шее, по спине, я пытался перехватить ее руки, когда из моего носа показалась кровь, она остановилась, подошла к столу, подняла пишущую машинку «Олимпия» над головой и грохнула об пол, буквицы клавиш разлетелись по всем углам. После ремонта машинка долго еще заикалась, печатая. Рукописи летали под потолком и медленно опускались, как пепел сожженного города. Затем Либи подошла к полкам с тремя хрустальными вазами, спутницами моей прошлой футбольной славы, и расколотила их одну за другой. Разбиваясь о паркетный пол, они брызгали, как ледяные океанские волны, по углам и стенам комнаты, вонзаясь осколками в дешевую лакированную мебель и дерматиновые переплеты книг. Потом Либи вдруг обмякла и расплакалась, мы плакали вместе, долго не утешаясь, в теперь уже тихой истерике, потом неожиданно начали вместе убирать следы пиршества страсти, стыда, ужаса и, вероятно, любви. Проснувшись вместе, рано вышли в утренние улицы, и я пошел провожать Либи домой. Мы говорили о чем-то, но не слушали друг друга, подсознание было испугано разрывом, нечеловеческой истерикой, и каждый думал о своем. Мы шли по раннему городу, небо разворачивалось над нами желто-красным цветом с единственным ноготком умирающей луны, ласточки, стрижи сопровождали щебечущим кортежем нас, одиноких на зеленых июльских улицах, и это было похоже на похоронную процессию нашей любви.
Долго еще я доставал невидимые осколки хрусталя из моих голых подошв, которые кровоточили тихо, пронзительно. Я выметал свою квартиру несколько раз, но снова и снова осколки пронзали толстую кожу моих ступней, и каждый мой шаг был связан с болью и страхом наколоться на Либи.
32
Теперь нужно было искать утешения. После этого случая я понял, что все кончено. Либи пропала надолго, я слышал, что она собирается переезжать в дом к мужу, и это совсем разрывало нас. Я не мог даже спонтанно войти в старый дом ее матери и понюхать хотя бы воздух, которым дышала Либи. Я уехал в Будапешт, где в первый же день приезда начал дрючить переводчицу, которая водила меня по Буде, потом по Пешту, и мы разговорились. Она была из Москвы родом, и мы так сблизились за день, что не заметили, как завалились в кусты парка старого знаменитого замка. Начался десятидневный роман, в результате которого я немного встряхнулся, но когда мне нужно было купить какие-то подарки, то я думал: а кому? — и покупал все только из расчета на Либи. Я надеялся, что она все же придет ко мне и я раздену ее, а потом одену все эти тогда диковинные джинсики, туфельки, курточки, и кофточки, и кроссовочки, — у нас только начинались перемены и шмоток было не достать. Я смывался от моей переводчицы и давал себе волю, тем более что размеры Либи я чувствовал почти телесно. Сколько раз я держал в руках ее ступню размером тридцать пять, так что, стоило взять в руки с полки туфельку и взвесить ее на ладони, я угадывал точно — это для нее. Сколько я брал разных мелочей и крупных вещей на глазок, и когда передавал через подружек для Либи, то получал через них же ответ: «Ты до сих пор помнишь меня, ты ни разу не ошибся в размере, все точно подошло, я наслаждаюсь удобством и тем, что это от тебя», — доканывала меня Либи. Да уж размеры и формы я чувствовал, особенно когда все они прошли через мои руки. Моя переводчица в конце загрустила, поняв, что я что-то не то делаю или чувствую. За день до отлета мы шли с ней по набережной Дуная и как-то грустно переговаривались. Вдруг на нас побежал с криком мужик разбойного вида. На мне был надет светлый костюм и галстук в тон всему. Он принял меня за крутого иностранца и начал на ходу кричать, доставая из кармана нож: «Доллары!» — я интуитивно отвечал «но, но», а он бежал и выкрикивал: «Франки!» — я кричал опять «но, но!» — тогда он уже почти перед носом заорал: «Марки!» — я ему ответил: «Рубли, рубли!», и он в гневе заорал: «перестройка, перестройка!» — и упал наземь, опечаленный. Мы рванули в сторону. «Он мог нас убить», — заплакала моя спутница, — хотя зачем, если «рубли, рубли». «Да, — подтвердил я, — ну конечно, перестройка…» — «У тебя перестройка», — зло сказала она мне в лицо и скрылась в тумане меж Пештом и Будой.
33
Однажды прилетев из Сайгона и подобным образом накупив моему прошлому и будущему всяких шмоточек, я ждал Либи в тайной квартирке, она пообещала прийти, опять же через подружек. Я прождал ее целый день, ночь я уже не ждал, ибо она не могла вырваться ко мне ночью от своего вторично благоверного. Я вышел на улицы маленького родного города и снял не первую попавшуюся, но хорошую блядь размером с Либи, привел ее в эту квартирку, приказал раздеться, затем все эти кимоно, блузончики и все такое заставил надеть на себя. «Нравится, восхитительно, это для меня?» — «Не жмет?» — спросил я. «Да малость есть», — ответила ничего не подозревавшая и ни в чем не виноватая «гарна дивчина». «Да-да, для тебя, а теперь уебывай отсюда». — «Как а…?» — «Уебывай, забирай свои шмотки, но так в кимоно и уходи». Она ушла, сильно удивленная, шла через парк, и я видел, как она ежилась от осеннего холодка, а я наблюдал все это из окна и поражался своей жесткости и злости. Господи, каких чудовищ делают из нас любимые, бросая нас из любых побуждений, ведь, бросая мужика, они бросают неприкаянных детей, поселяют в них отчаяние и крутизну, то, что ни человеку, ни мужчине не нужно.
Я помню, как совсем недавно шел по ночному Сайгону и думал, как я прилечу домой, встречу Либи и расскажу обо всем, что я видел, одарю ее всякой дребеденью, так милой любой женщине. И вот… на центральной площади Сайгона я врезался в огромную праздничную толпу. У них как оказалось, каждую ночь на этой площади праздник, где они потом ночуют все вместе, прижавшись друг к другу к раскаленным за день плитам. И вдруг я почувствовал, что на моих руках повисают маленькие теплые люди, клоня меня к земле. И вот уже чьи-то руки выкручивают из моих пальцев сигарету, другие лезут в карманы за донгами, и я понял, что сейчас меня разнесут и растащат на рубаху и брюки, на руки и ноги, на уши и нос и что я уже под маленькими теплыми ногами касаюсь горячих плит своей обнаженной спиной. А толпа, как виноградная гроздь, становится все тучнее и тучнее. Я неожиданно во все свои спортивные легкие заорал «на хуй!!!», и вся толпа вдруг затихла, но тут же испуганным хором и с акцентом ответила «на хуй!!!» и разбежалась… Я был спасен. Вот так и сейчас мне хотелось выйти на улицу моего родного города и заорать то же самое от отчаяния, презрения к себе и к Либи…