Василий Дворцов - Каиново колено
Аплодисменты, занавес, свет в зале. Зрители поднимались, оглядываясь и запоминая всех, кто стал соучастником их переживаний. Интересно же сравниться с теми, кто только что так же дышал-недышал в едином с тобой ритме. И поучительно. Пристроившись в затылок медленно выходящим в холл соседкам — балетоманкам, Сергей безнадежно затарахтел:
— Девушки, милые, я очень прошу, простите! Простите. Не подумайте, что я хочу вот так тривиально оправдаться, нет! Понятно, что тут вообще бесполезно оправдываться. Но все же приношу свои извинения и прошу поверить: после увиденного, мне уже совершенно не трудно признать свою ошибку. «Не трудно» в смысле искренности, а не хамского наплевательства. Послушайте: когда она вышла на сцену, то в эти минуты во мне словно что-то проснулось, и я вдруг увидел не артистку с регалиями, не балерину с московской техникой, а совершенно правдивый, абсолютно точный сценический образ. Это изменило мой взгляд на балет. Поймите: я всего лишь будущий драматический актер, и, естественно, не был готов к такому уровню условности, к тому, что танец — не декоративные завитки, а настоящий полноценный спектакль! Я поражен. И восхищен. Это мне урок, урок навсегда. Еще раз прошу, простите! Купелина — это явление на сцене. Она великолепно выглядит и потрясающе играет.
— И танцует.
— И обворожительно танцует. Мир?
Он из полупоклона, по щенячьи снизу поочередно заглядывал во все четыре выпуклые стекла одинаково грубых роговых оправ. Ох, как долго они не верили. Это ему-то, ему! Сергей уже готов был стать на колени. И не из юродства, а от требования момента. Что для него эти барышни? Смешные? Сумасшедшие? Но, вся-то разница между ними и Сергеем только в том, что он умел вовремя упрятать голову в песок, а они нет. И в самую сокровенную секунду сентиментальности, он, прежде чем пустить слезу, трижды оглядывался, а им это ни к чему… Ага! Все же достал! Вот прощение и мир! Он с легким побледнением пропустил девиц в проем двери, и те еще долго оглядывались и улыбались. И вам всего хорошего, и вам!
Ох, как бы тут нужно совершить какой-либо благородный поступок.
Но какой поступок, да еще благородный, можно совершить в театре, в антракте после первого действия? Чтобы все пришли в восхищение? Вот, если бы она… нет, не нужно ей падать, а ему ловить. А тогда… и пожар ни к чему. Но, если… Стоп, а зачем в восхищение приходить всем? Достаточно восхитить подруг. Только подруг. Но и для этого нужны ассистенты. А Мазеля так и не удалось выдернуть на балет. Немец, он и есть немец, сколько над ним ни бейся. Прагматик, ему же «времени жаль». А что, вообще, значит «жалеть время»? За что его жалеть? За смертность?
Проклятый мороз точно так же обжимал бесчувственные пальцы. Если бы хоть немного повисеть в воздухе. Чтобы подошва так не прокалялась. Ледяная корка на тропинке даже не скрипела. Все, это весна. Окончательно. Бесповоротно. Снег к вечеру просел до пока невидимого, но четко ощутимого асфальта. Еще несколько таких деньков, и можно будет действительно перебираться в куртку. Окна на втором этаже гасли одно за другим. Понятно: обход. Интересно, а потом они включают тайные ночники? Чтобы почитать своего Мопассана, Есенина или Тургенева. Или Блока. Погасли последние. Серый монолит здания потерял прозрачность, резче заточив грани. Его шероховатость чуть поблескивала вкраплениями мраморной крошки. Бетон отталкивающе источал накопленную за бесконечную зиму костяную настылость. Неужели они только пошепчутся в протесте против режима? Про то, как он на нее сегодня смотрел, а она нисколько не подала виду. Молодец, ни малейшего повода заговорить. И ни на секунду не одна. Ни на секунду. А ему и не надо. Ему сейчас ничего не надо. Просто хочется немного побыть недалеко и повыть Серым волком. По настоящему, в полный голос. Так, чтобы трехцветная шавка на вахте вздыбилась своей разноцветностью и, скалясь мелкими зубками, зажалась меж тетизининых ног.
— Ты где был? Смотри, нос-то совсем синий. Выпей. Давай, догоняй.
Круг старого, светлой липы, стола был плотно уставлен вскрытыми консервными банками, источающими дикую вонь томатного соуса и погнивших в нем килек. Между банками, часть которых уже послужила пепельницами, на обрывках газет лежали надкусанные и надломленные куски хлеба, торчали разномастные ложки, вилки, поблескивали, и не очень, стаканы и чашки. Венчало натюрморт несколько опустошенных бутылок «Пшеничной». Впрочем, в одной еще не все кончилось. Сергей высмотрел стакан без особых следов губ и пальцев, налил соточку. Хоп! Срочно занюхать. Горячая струя за воротником скользнула вниз и прожгла диафрагму. Сощурившись, поискал на ощупь чего-нибудь съедобного.
— Ну, ну, закусывай, студент. Где ты был? Так славненько посидели. А сейчас все уже дрыхнут. — Хозяин подвальной мастерской, очень среднелетний Женя Черемшин короткими сильными пальцами начисто перетирал кисточки, заворачивал каждую отдельным лоскутком кальки и расставлял по номерам в разные кувшины. У него всегда под воздействием спиртного начинался приступ аккуратности. Все люди, как люди: орут, поют, блюют и так далее, а он то книжки на полках переставляет, а то вот кисточки моет. В два-то часа ночи. И чего он спорт бросил? С таким поперечным характером точно бы чемпионом стал. Из-за самодельного, выкрашенного серебрянкой по неструганному дереву стеллажа, отделяющего небольшой темный закуток с засаленным диваном от общего места, раздавался разнородный храп. Поперек раскладного дивана спало никак не меньше пяти человек. Сергею опять захотелось повыть. Только теперь не гордо. Но это так, просто порыв. Он оглянулся на хозяина. Тот, вроде, не осуждал. И Сергей налил снова половину стакана, посмотрел бутыль на просвет, и скапал последнее.
— Да пей! И ешь. — Женя замотал последнего плоского колонка. Теперь за щетину.
— А что за праздник? В честь чего гуляли?
— В честь балета. Который впереди планеты.
Это был самый момент поперхнуться. Но он только закосил на Женю.
— Работу сдал. Обком комсомола заказал написать два портрета. Нужно было исполнить выдающиеся лики Онищенко и Соколкова, они звания получили. Но, так вот как-то там получилось, что денег сверху выделили только на один портрет. И, вдобавок, самое главное, не указали кого желательней. Бедные комсомольцы. Но ты знаешь, я им нашел выход: я написал посредине.
Женя не понял, отчего Сергей так в потолок смотрит. Наверно студент еще не отогрелся, вот шутки и не проходят. А тот остекленело медитировал в чуть дребезжащую неоновую трубку дневного света. Никому ведь не объяснишь, что просто на сегодня перебор. С балетом.
— Ты же знаешь, что я у ментов «фотороботы» рисую. За сорок рублей по описаниям свидетелей и пострадавших делаю портреты преступных лиц. Потому как, то, что создает их машина, ни на одного живого человека в принципе походить не может. А по моим рисункам уже шестерых задержали. Ладно, это лирика. Так вот, у ментов-то рисунок карандашом, а здесь живопись. Один портрет никак не меньше двухсот пятидесяти. А комсомольцы: «У нас только триста»! Послал бы в другой раз куда, да заказчика терять не гоже: вдруг завтра что серьезное преложат? Вот я полюбовно с ними и разошелся, на их триста-то: лоб — как у Онищенко, нос — от Соколкова. Губы — опять Онищенко, а уши, естественно, снова соколковские. Ну, и так далее, по самую шею. С каждого заслуженного артиста — ровно половина примет. Так ты бы видел, как они сегодня эти уши и глаза с фотографиями сравнивали. Коллегиально. Ан, все без обмана! Поморщились, поморщились, но забрали. Так ты где гулял?
— Разве я похож на гуляку?
— Ты? Нисколечко. Я это так. Дело молодое, здоровое. Может, конечно, и конспекты зубрил. По перекрестному опылению. Ну-ну. Молчу!
— Тогда я пойду спать?
— Серенька, ты вот что, возьми стул. Приставь под ноги, и тоже на диване поместишься. А я все равно сегодня не засну. Во сколько будить-то?
Глава вторая
Если не быть бардом, то нужно идти в художники. А если не получится и этого, тогда остается стать артистом. Такова иерархия застольной популярности. Боже упаси посреди разношерстной компании авторски читать кому-либо свои стихи или терзать школьными переложениями для фортепьяно. Просто писателей и только музыкантов чуть принявший народ посреди себя не любит. Уж лучше быть путешественником. Или поступать в гусары.
Николай Сапрун томительно дергал струны, подстраивая свою все повидавшую на этом свете гитару. Вырванные звуки рикошетными пулями улетали в потолок, а вокруг затаенно ждали. Седо-русый, взъерошенный, вызывающе плохо одетый, с невнятным выражением мелко-конопатого длинноносого лица, он как никогда долго затянул паузу. Ни какой Шаляпин бы себе такой не позволил. Но Николай мог, ибо его все и всегда любили как очень местное диво: это же наш «Владимир Семенович» и «Василий Макарович» одновременно. Редкий случай, когда пророк пел в своем отечестве. Но вот, наконец-то, он разогнулся, отстранено загасил окурок «беломора» в край огромной керамической пепельницы, и, немного наигранно сощурившись маленькими глазками, улыбнулся на общий круг: