Екатерина Маркова - Тайная вечеря
И раздался тихий, насмешливый голос:
— Тю-ю, ребята, это же Шунька Веселова, Точно она, собственной персоной.
Шунькой меня называли только мои одноклассники. Усилием воли стряхнув с глаз возникшую от страха пелену, я узнала в долговязой «кепке» Сережку Бестужева, год назад перешедшего в художественную школу.
«Не стыдно тебе, Бестужев, позорить такую прекрасную фамилию?!» — вынырнул вдруг издалека голос классной руководительницы Евгении Осиповны. И Сережкин ленивый голос пробурчал невнятно в ответ: «Так ведь он же еще и Рюмин был, Евгения Осиповна».
Этот повторяющийся диалог сопровождал нас четыре года и вызывал неизменные приступы «рефлекторного», как объясняла Евгения Осиповна, смеха. Сережке «паяли» наследственность от знаменитого декабриста, он сопротивлялся и возражал. Ему такое родство было совсем не на руку.
— «Каким ты был, таким ты и остался», — насмешливо, Сережке в тон пропела я, приваливаясь дрожащей мокрой спиной к забору и почти с нежностью взирая на Бестужева.
— Я, старуха, сохранился. И да буду таким во веки веков. Аминь! Ша, ребятки, разбежались. Пошутили — и хватит. Не позволите ли, мадам, сопроводить вас до дому — до хаты? — галантно изогнулся Сережка и подставил свой острый локоть.
Я поспешно вцепилась в его руку.
Домой я вернулась под утро. Мы бродили с Бестужевым по ночной Москве, вспоминая нашу бесшабашную школьную жизнь. Перебивали, захлебываясь, друг друга, хохотали и вдруг провалились в долгое щемящее молчание, подолгу слушая лишь свое дыхание да шелестящие набеги ветра на верхушки деревьев. Потом я плакала, уткнувшись лицом в рукав его ковбойки, рассказывая о том, как сдали Наталью Арсеньевну в богадельню. Одна деталь моего рассказа произвела на Бестужева большое впечатление. И потрясенный Сережка пошел в атаку.
— Так. Погоди, Веселова, не хлюпай. Этим горю не поможешь. Тебе же некуда ее забрать? Некуда Значит, ты не виновата. Здесь другое. Гадов надо наказывать. Ты сказала, они ее в богадельню выперли из своего деревянного особнячка в замоскворецких переулках? — И глаза Бестужева засияли вдохновенно. — Сжечь! Дерево гореть отлично будет! Сожжем все их музейное барахло — и с концами. Если я правильно тебя понял, Веселова, им же на человека плевать, им другое дорого. Вот и запалим их гнездо. Ну, чего уставилась? Не боись, на себя беру. Ты только дом покажешь — и гуляй.
У меня даже слезы просохли в одну секунду. Я со страхом и восхищением смотрела на Бестужева, а он полыхал огнем мщения.
— В конце концов я ведь Бестужев. Надо учитывать этот факт! — заметил Сережка под финал своего стремительно придуманного плана.
— Но ведь не Рюмин же, — возразила я.
И мы оба засмеялись, очень довольные друг другом.
На прощание Бестужев до боли сжал мою руку и, глядя в глаза своим сумасшедшим немигающим взглядом, сказал с видом заговорщика:
— Значит, заметано. Как только решение в тебе созреет, дай знать. — И прибавил, задумчиво покусывая губу: — Запомни, Веселова, гадов надо наказывать!
Задремавший звереныш потянулся внутри меня, расправляя затекшие мохнатые лапы и давая понять, что он жив-здоров и намерен бодрствовать. В вагоне вдруг запахло земляникой. Я открыла глаза.
Напротив меня спал Игорь Кириллович, потягивая ноздрями. Может быть, ему снилась земляничная поляна, согретая летним солнцем, и пышноволосая девушка с застенчивой улыбкой жмурилась на солнце, а он нес ей пригоршню спелой крупной земляники.
Впрочем, наверное, ему ничего не снилось. У него было напряженное, измученное лицо, и даже всегдашний румянец притаился, уступив место синеватой бледности. Глубокая, как траншея, морщина резко впечаталась между бровями.
Проплыл за окнами книжный магазин для слепых «Рассвет», в который раз покоробив непродуманной легкостью названия. Прогромыхал тяжелый товарняк. Заметались, отскакивая в разные стороны, перепутанные рельсы.
Я тронула Игоря Кирилловича за плечо. Он спал. Я тряхнула его сильней. Густые спутанные волосы упали на лоб, закрыв морщинку-траншею. Не открывая глаз, Игорь Кириллович валился на меня.
Вскрикнула испуганно сидящая рядом с ним женщина. А он тяжело падал мне на руки, и синевато-бледное лицо ткнулось ничком мне в колени.
— Вечно что-нибудь с тобой случается! Какой инфаркт?! Какой Игорь Кириллович? Ты совсем заморочила мне голову! Немедленно езжай домой! — рокотал в трубке испуганный мамин голос.
Стянув в кулаки концы серого пухового платка, туго обхватившего худые плечи, смотрела на меня, не моргая и, казалось, не дыша, старенькая мама Игоря Кирилловича.
Я положила трубку, откинулась в кресло. Надо было ехать домой. А я медлила и медлила. У меня с детства была дурацкая привычка: ставить себя на место других людей. Со временем я научилась вживаться в обстоятельства их жизни с такой отдачей, что могла, наверное, умереть от отчаяния и тоски или лопнуть от смеха, проживая вместе с тем, кому сопереживала. Кто знает, может быть, Наталья Арсеньевна была права, и во мне погибла великая актриса?
Я представила, как до рассвета будет бродить бесшумной, легкой тенью по просторной квартире старенькая мама Игоря Кирилловича. Как будет вспоминать без конца маленького Игоря, впервые ступившего неверными детскими ножками на пол и и совершившего первый в жизни шаг.
А потом тоненький подросток с вечно разбитыми коленками совершит еще один важный самостоятельный шаг: выберет жизнь с матерью и твердо скажет отцу: «Уходи», — в ответ на его сбивчивые объяснения, что теперь они с мамой должны жить отдельно. А потом еще один шаг: и в их доме засветится застенчивая улыбка пышноволосой девушки. А потом деловито и обстоятельно переступит беда порог их дома. Обведет траурной рамкой недолгое счастье сына. А потом… а потом…
Я решительно встала из кресла. Глаза Игоря Кирилловича глянули с лица старушки, знакомой полуулыбкой насильно разъехались пересохшие губы.
— Спасибо вам. Это удача, что вы рядом оказались. А то ведь, знаете, часто так бывает, подумают люди — пьяный, мол, уснул, пусть проспится. — Старушка поднесла платок к дрожащим губам. — Это его Анечкина смерть подкосила. Не хотели врачи выписывать раньше времени, так нет, все к ней рвался, на кладбище. К ней… А кто знает, где она и надо ли ей теперь все это?..
Голос старушки сорвался на шепот. Я быстро попрощалась и, осторожно прикрыв дверь, прыгая через три ступеньки, вылетела на пустынную предрассветную улицу. Раскинула руки, прокричала шепотом:
Москва пуста; вослед за патриархомК монастырю пошел и весь народ.Как думаешь, чем кончится тревога?
Ах, черт! Неужели ковер соткан? Глупость какая, а?! Ненавижу! Следовать рабски предначертанному, предопределенному! А может, лучше сразу, самой — раз… и с концами. По крайней мере, сама. Ха! Как бы не так! Это, небось, тоже учтено хитроумным всезнайкой-творцом. Что вылетит, мол, однажды пробкой на пустую ночную улицу Шурка Веселова, разбежится изо всех сил, взлетит, не чуя ног, на двенадцатый этаж какого-нибудь безмятежно спящего жилого дома, расправит невидимые крылья за спиной и спилотирует плавно на мягкую, как пуховая перина, мостовую. Вниз головой! Ах, черт! Какой пассаж! Какая короткая блестящая жизнь! «Гадов надо наказывать», — учил меня, благовоспитанную пятерочницу, хулиган и оторва Сережка Бестужев, ощущая пульсирующие толчки благородной, праведной крови своего блестящего предка. И как только мне подумалось о нем, он возник, точно по мановению волшебной палочки. Возник из зияющей черноты распахнутой двери моего подъезда, совсем как тогда, в противном переулке, и в той же неизменной кепке с длиннющим, сверхмодным козырьком. Лицо его, полузакрытое кепкой, казалось злым и напряженным.
— Как дурак, шестой час прогуливаюсь под вашими драгоценными окнами.
— Гулял бы, как умный.
Сережка сдвинул кепку на затылок, блеснули в полумраке его дерзкие глаза, полыхнули зеленым кошачьим пламенем. Чуть выше запястья я почувствовала его железные пальцы.
— Пусти, больно.
— Сейчас будет еще больней. Где ты шлялась?
— Ой-ой-ой, не заходись, Бестужев. Я никогда ни перед кем не отчитываюсь. И потом, я тебя просила раньше субботы не появляться. Сегодня среда. Ты своим вторжением сбиваешь меня. Мне сейчас надо одной… Не вторгайся, Бестужев. Прошу тебя. Хотя бы до субботы не вторгайся.
Железный браслет ослаб, наверняка оставив синяки на онемевшей руке. Сережка снова надвинул кепку на глаза и привалился плечом к косяку двери.
— Веселова, выходи за меня замуж. У меня… мне., как-то совсем не получается без тебя. Черт бы тебя побрал, Веселова. Глаза закрою — и сразу твои веснушки скачут. Хамить опять всем стал…
Сережка протяжно вздохнул и съехал по косяку на корточки.