Римма Глебова - Хроники Любви
Я надела белую блузку с вышивкой и большим декольте, ему очень нравилось, когда грудь открыта, черные брюки, на шею серебряную цепочку, которую он подарил на день рождения. Перед выходом из квартиры пришлось присесть. Суставы три дня как начали болеть, всё сильнее, особенно ночью. Руки как-то плохо стали слушаться, да и ноги тоже не очень…
Я написала на листочке короткое письмо родителям. Которые родители только от слова «родить». Это у них получается. Семь детей, я младшая. Написала, что учусь, живу хорошо, не волнуйтесь за меня. А они и так не волнуются. Поскольку денег никогда не прошу, значит все прекрасно. У них денег все равно нет. У меня тоже, кстати, кончились. А мне они зачем?
Вложила письмо в конверт и надписала адрес — Филька в любом случае отправит. Подошла к полкам с фигурками, которых не приняли на реализацию в магазине, а они отвергнутые, казались мне самыми лучшими и удачными, мое нетривиальное решение придало им колоритность и особенную притягательную нестандартность. Но оценщик рассудил по- другому. Надо бы их протереть, пыли-то сколько… Филька не станет протирать, он дотронуться боится, только глядит с благоговением.
Если я совсем и, видимо, очень скоро не смогу этим заниматься, если я скоро не смогу делать вообще ничего-ничего, разве только валяться по больницам и тупо смотреть в потолок… и рядом никого, потому что никому такого не надо… даже Филька уйдет, не выдержит, и какой в этом всем будет смысл?.. Отвергнутая, как эти фигурки, такие замечательные, но не нужные.
Ну что, долго я тут буду стоять и стенать сама себе? Хватит уже.
Я вошла в кабинет. Дверь за мной сильно хлопнула — распахнутое окно напротив, с близкой красной крышей соседнего здания, дунуло мне в лицо сквозняком, обдало горячие щеки волной весеннего прохладного воздуха и манящим свободным пространством. Я всё это быстро рассмотрела, и мне сразу понравилось.
Он сидел у правой стены за столом и поднял от бумаг голову с отсутствующим взглядом на меня. Взгляд нехотя сосредоточился. Молчание затянулось. У меня пересохли губы и голосовые связки в горле склеились намертво. Да и не хотелось мне говорить, только бы смотреть на него, насмотреться.
«Присаживайся», — сказал он, как говорят пациенту, только с отличием, что на «ты». Я мотнула головой.
«Что-нибудь случилось?» — спросил он без выражения.
«Нет, — выдавила я. — Я пришла на тебя посмотреть»
«Я не картина», — он пожал плечами.
«Я знаю»
Я поморщилась от банальности сцены. Ненавижу банальности. Ни в чувствах, ни в чем. Хотя, в чувствах банальности не бывает. Или я ошибаюсь, и чувство тоже банально, как всё на свете?
«Лад-но», — как- то по слогам произнесла я, но не намеренно, а потому что дрожь начала сотрясать всё тело, а суставы вдруг пронзились болью, как завыли. Если бы не эта боль, мне стало бы жалко себя, и я бы отступилась. Но слишком же ясно, что отступить нельзя, это лучшее, что я могу для себя сделать. А он не будет мучиться, когда нет больше любви, с чего мучиться. Разве чуть-чуть. Мне его тоже не жалко.
Вид в большой раме низкого, раскрытого настежь, на две половины, окна, с красной крышей и волной чудного весеннего воздуха резко и мгновенно приблизился. Я успела краем глаза увидеть его безумные глаза, метнувшуюся ко мне фигуру, и вскрик… В нем я услышала только злость, и немного изумления. И ничего больше. Я на лету оглянулась и улыбнулась ему беспо-щадно-наказующей любящей улыбкой, и вылетела в другое пространство».
После тихой паузы все заерзали, заговорили. Парень за спиной девушки положил ей тетрадку на колени и стоял, свесив копну кудрей совсем низко, так что лица не было видно вовсе.
Два пиджачных поэта шептались, видимо, не зная, как отреагировать. Милана пребывала в задумчивости.
«А что с ней было потом?», — спросил арт-поэт в «дредах».
«Потом? — переспросила девушка из коляски нормальным, окрепшим голосом, видно, волнение совсем оставило ее. — Ничего не было. Не знаю. Это ведь художественный рассказ и не обязательно ставить точку».
«Да. Совсем необязательно, — подтвердила Милана. — Согласитесь, что рассказ хорошо написан, мы тут видим…»
«А я не соглашусь! — воскликнула тихая старушка чупа-чупс. Она сидела в кожаном кресле поодаль, у самой стены, и казалось, что доселе пребывала в своих рассеянных мыслях или мечтах. Теперь она даже привстала с кресла. — Так называемая героиня, — ядовито произнесла она, — совратила доктора, хорошего человека, а потом еще вздумала кидаться из окна! Для чего, как вы полагаете? А для того, чтобы его наказать! И еще для чего, вы поняли, для чего? А чтобы он ее лечил! Чтобы опять привязать его к себе! Эгоистка!» — припечатала она и, раскрасневшаяся, с торжествующим видом уселась на место.
Все рассмеялись. Даже парень за коляской поднял голову и улыбнулся.
«Позвольте… — начал с синей надписью на майке. — Дама не так уж и не права. Не написано ведь, с какого этажа девица эта кидалась. Возможно, и вправду, чтобы его наказать, а вовсе не…». «А крыша видна?..». «Ну и что, что видна, и на первом этаже может быть видна, если этаж высокий, а соседнее здание маленькое…». «И вообще, суть не в крыше, а в ее поступке…».
Поднялся такой галдеж, друг друга перебивали с криками, один арт-поэт вдруг с русского перешел на взволнованный иврит, оба пиджака дружно вопили, что врач ни в чем не виноват, а вот подобные девицы, которым всё и сразу…
«А бедный Филечка! — с искренним состраданием снова подала голос тихая старушка. — Такого преданного мальчика прогнала! Безнравственная эта героиня!», — объявила чупа-чупс и тряхнула головой в шляпке с цветочками.
Милена совсем растерялась и выпила залпом полный стакан воды. Постепенно все замолчали, спор иссяк.
Обнаружилось, что девушка в коляске вместе с ее парнем исчезли. «Устала она, видно. Вы тут так кричали», — оправдательно сказала Милана. И все почувствовали себя чуточку виноватыми. Только тихая старушка не могла никак угомониться, ворчала что-то под нос. И, наконец, вслух сказала: «Придет, куда денется. Раз умеет писать, то придет. С Филечкой своим».
Но она больше не появилась. Да и поэтическая студия просуществовала не долго. Кому-то понадобился этот зальчик, и бесплатных посетителей спровадили, сначала стол полированный у них забрали, потом кресла, потом объявление прикнопили, что, дескать, занято. И вскоре в зальчик запустили танцевальную взрослую студию. Теперь оттуда вечерами слышались музыка и топот каблуков: зажигательные латиноамериканские танцы.
ИТАЛЬЯНКА
Почему-то все называли ее так — итальянка. Когда она не слышала, а о ней говорили. Словно у нее имени не было. А имя было, красивое. Правда, больше похоже на французское — Мари. К иностранцам вообще всегда было недоверие. Хоть итальянец, хоть француз, хоть кто. Когда женщина — тем более. Какое может быть доверие к иностранке? А уж в лихое военное время… смешно даже говорить. Сплетничали о бедной Мари без конца. Хотя она жила тихо, с шестилетней дочкой ютилась в угловой комнатке нашей большой коммунальной квартиры. А дочку, дочку-то как зовет — умора! — Жужу! Жужелица, одним словом. На самом деле, дочку соседки звали Женей, но Мари, когда подзывала ее, говорила низким, каким-то особенным голосом: «Ж-ж-женя!..». Очень похоже на жужжание.
Мари вообще в моих глазах была особенная. Хотя бы потому, что она раньше была певицей — сама мне с грустью об этом сказала, когда мы вместе слушали в кухне по радио арию Ольги из «Евгения Онегина», и добавила, что у нее «контральто». Это мелодичное звучное слово нравилось мне, тем более что я его знал. Я ведь до начала войны успел год проучиться в музыкальном училище, находившемся как раз позади нашего дома. Потому мама туда меня и отправила: «близко ходить и, чем слоняться во дворе, лучше научись чему-нибудь, пригодится в жизни». Конечно, я не хотел в училище, по мне — во дворе как раз интереснее, и я сильно надеялся, что меня не примут. Но слух у меня, к несчастью, обнаружили, и в училище приняли, хотя место нашлось только на хоровом отделении. И я пел, пел — не без удовольствия, надо признаться, и попутно, на уроках, между распеванием песен и нот, успел за год набраться разных музыкальных премудростей. Поэтому Мари, «вакуированная ино-сранная москвичка», как говорили на общей кухне, мне и нравилась — я чувствовал нечто общее между ней, молодой красивой женщиной и собой, девятилетним мальчишкой, словно мы с ней были посвящены в некую тайну, связующую нас тонкой, тихонько звенящей струной посреди недоброго и ожесточенного мира.
Мари ведь мне еще кое о чем поведала однажды, и я полагал, что только я хранитель ее секретов. Вероятно, так оно и было, потому что подруг у нее не наблюдалось, соседей Мари явно побаивалась и старалась не иметь с ними никаких отношений, даже в кухню выходила, когда там никого или почти никого не было. Но от сплетен это ее не спасало. И от подозрительности тоже: «ходят тут иносранки-засранки всякие, шпийонят, в кастрюли заглядывают…». Это о ней-то! Мари всегда прошмыгнет мимо чужих кухонных столов к своему месту, и только тихое «здравствуйте» повисает безответно в пропитанном супами и жареной картошкой воздухе.