Йоргос Сеферис - Шесть ночей на Акрополе
— И об этом я тоже думал, но испугался, как бы не спутали с корабельной трубой, — сказал Стратис.
— Это еще что такое? — резко спросила Сфинга.
— То, что называется также палка.
Послышался смех. Смеялась Лала.
— Какая отвратная ругань! — воскликнула Сфинга. — Особенно в таком месте.
— Богатые рифмы очаровывают меня, — сказал Калликлис. — Стихи Николаса потрясающи: такие короткие, и столько двойных рифм!
— Только зачем комментировать «Одиссею»? — спросил серьезно Нондас. — Ты бы добился гораздо большего, если бы последовал примеру кого-нибудь из александрийцев, как сделал Кавафис.[59] Нам, декадентам, более сродни эпохи упадка.
— Я не занимался Кавафисом более глубоко и еще не уяснил, как я сам отношусь к эпохам упадка, — ответил Стратис. — Возможно, я выбрал Гомера потому, что он не ломает себе голову над тем, чтобы напоминать мне Афины. Афины делают меня неумелым. А кроме того, иногда мне кажется, что стихи его — это стихи беженца.
— Примитивные беженцы, — сказал Калликлис.
— И этого я не знаю: что такое «примитивные».
— Если ты не знаешь даже таких элементарных вещей, зачем тогда пытаешься писать? — изрекла Сфинга.
— Чтобы узнать, — ответил Стратис.
— Боже мой! Неужели ты думаешь, что эти стишки научат тебя чему-то? Поэзия — это подъем, проекция, пламенный лиризм.
— Лиризм — заметил Николас, — есть эволюция междометия. Аман… Аман… Аманэ.[60]
— Ты смешон, — бросила ему Сфинга.
Стратис почувствовал себя так, будто его заперли в каком-то пространном лабиринте, где он неистово бился о мрачные стены.
— Я понял, — сказал он. — Вам не нравится мое отношение к Гомеру. Возможно, очень короткие и строгие стихи тоже встретят Ваше неприятие. Я пытался писать и по-другому.
И он принялся читать:
Слух навостри и прислушайся к звукам кипящим,Пальцами рук ощути ночи волшебной челнок,Выкинь из памяти образы лет уходящих,Горе людское минуй на распутье дорог.Кинь свои чувства на черную кожу тимпана,Словно грузило. Дыханье свое задержи.К мраку прильни. В нем бунтует душа океана —Станет свободной от бедствий земных твоя жизнь.Ангелы плачут, склонившись, в душе твоей долгие годы.Дай же им вновь в этом мире телесность свою обрести.[61]
— Нам-то какое дело до этих порабощенных ангелочков?! — прервала Сфинга.
Только тогда Стратис повысил тон:
— Не ангелочков, а ангелов. Я много работаю над подбором слов.
— Хорошо, «ангелов». А дальше что?
— Ангелы для меня — сложнейший вопрос. Что им делать в Греции? Каковы их обычаи? Какого они племени?…
— Что им делать? Со звездами лобызаться, — сразу же ответила Сфинга и немедленно добавила: — Боже мой! Как справедливо караешь ты меня за то, что я пришла сюда, а не пошла слушать Евангелие Святых Страстей.
Она поднялась и стала спускаться с левой стороны. Саломея, которая до этого смотрела, не отрываясь, на свои колени, направилась к Парфенону.
— Уф! Тело занемело, — сказал Стратис.
— Мне нравятся твои образы, — сказала Лала.
— Образы — это легко… — ответил Стратис и последовал прямо за Саломеей.
— Чего ты добиваешься? Никто тебя не поймет: неужели тебе не жаль себя?
— Ритм — страшная морока, — сказал ей Стратис, словно продолжая отвечать Лале. — Я его еще не нашел. Возможно, — и я начинаю понимать это лучше с тех пор, как мы ходили в Астери, — потому, что мое переживание — это и их переживание.
— Чье это «их»?
Стратис ответил, учащенно дыша:
— Был июль, два часа дня. Стояла жара, ноги прилипали к асфальту, одежда — к телу, тело — к душе, которая испарялась. Я шел за сигаретами. Киоск был покрыт сверху донизу пожелтевшими листами, рекламировавшими наготу всех стран Запада. Мужчины сновали с лицами, намазанными ртутью и черным лаком, женщины — с руками, обнаженными от подмышек и до самых ногтей, отмеченными систематически постельными насекомыми. Почему я вдруг задался вопросом, какова связь между этими мужчинами, этими женщинами, этими местами? С той поры начались мои мучения. Я шатался по улицам, ресторанам, трамваям, по небольшим театрам в разных кварталах, по кинотеатрам под открытым небом, у карагеза,[62] в кофейнях, где пристраиваются в невыносимую ночь с кульком семечек… Где только я ни устраивал засаду, чтобы изучать их. Я хватался за взгляд, за форму руки, передвигался внутри человека, покрываясь пеной от изнеможения, словно проделав путешествие внутри дерева. Порождаемые мной призраки я тут же убивал, если тот или иной из пяти органов чувств сбивался с пути. Я испытывал на человеке действие возведения его в естественную величину. Большинство из них все мельчало, мельчало и в конце концов исчезало у меня под пальцами, словно комары. А другие не утратили ни одной линии в своем объеме, но только…
Он передохнул. Саломея закрыла глаза. Лунный свет покрыл ее лицо снегом. Он был в полнейшей растерянности. А она продолжила, как человек, погруженный в мечтания:
— … Но только после того появилась фея-коротышка.
Она резко наклонилась, взяла свою сумку, открыла её и сказала:
— Завтра во второй половине дня дома никого не будет. Я приду. Жди меня. Вот ключ. Думаю, от этого нам будет хорошо.
Она произнесла эти слова ясно и спокойно, словно медсестра, и нежно коснулась его плеча. И тогда раздался первый свисток сторожей.
НОЧЬ ВТОРАЯ
Саломея жила теперь в полуподвале у Фонаря Диогена.[63] Стратис проехал на трамвае до Омонии,[64] а затем пошел пешком напрямик по улице Эолу. Во всех церквях горели огни, на улицах было полно народу. Он то и дело прикасался к ее ключу, который лежал в кармане. Он не заметил, пожалуй, ничего, кроме свечей, которыми торговали у оград и на тротуарах.
Он вошел в боковую улочку и открыл дверь. Мебель напоминала лодки, готовые отдать швартовые: место проживания Саломеи всякий раз имело вид временный. Он прошел через прихожую. В маленькой комнате, рядом с диваном, на скиросской[65] скамье лежали «Обломки» Малакасиса[66] и «Прометей» Андре Жида.[67] В открытом окне сквозь прозрачные занавески время от времени можно было видеть пыльные брюки прохожих. Тогда он подумал, что нужно ждать, и почувствовал, как неупорядоченно забилось сердце, вызывая головокружение. «Но почему? Теперь ведь на то уже нет причины», — подумал он. Он попытался обращаться с собственным сердцем так, как с каким-то чужим животным, но оно стучало все сильнее. Слух его был напряжен до предела, и малейший шум распространялся, распространялся всюду, прерывая дыхание. Он попытался удержаться мысленно за колокол, который издавал поминальный звон: «Как мы воскреснем?…» Грядущая полночь представлялась ему погруженной в бесформенный хаос. Неизвестная нагота его подруги выступала из бездны, словно галактика, меняла свои очертания, меняла свою субстанцию, исчезала, появлялась снова и обволакивала его. Благоухание лимонного цвета мучило его: «Весна. Нечто такое и может напоминать мучительное ожидание воскресения душ…»
Саломея вошла бесшумно. В руках у нее были гвоздики.
— Это тебе. Надеюсь, ты не скучал.
Стратис положил цветы на скамью у единственного в комнате кресла — кресла, обтянутого желтым бархатом. Понадобилось какое-то мгновение, чтобы понять, что женщина, которую он ожидал, пришла. А он даже не подумал, что это он должен был принести ей цветы.
— Почему ты ушла? — спросил он.
— Мне хотелось, чтобы ты ждал меня. Хотелось прийти домой и встретить моего господина.
Легкая дымка покрывала ее шею. Стратис сел в кресло.
— Я устал ждать, — сказал он.
Несколькими движениями она сняла с себя все одежды. Все тело ее было в лебединых изгибах. Только два персика напоминали камни пращи. Лоно ее неприметно скользило и исчезало в тусклой меди куста. Чуть ниже талии оно было помечено шрамом.
Она стояла перед ним.
Взгляд его, оторвавшись от черной линии, проследовал по впадинам и изгибам.
— Я тебе нравлюсь?
Взгляд его завершил полностью свой круговой путь и остановился снова на черной линии. Он не задавался вопросом, нравится ли она ему. В мыслях его блуждало только, что нужно пройти через эти волны, чтобы снова выйти на поверхность.
— Ты ведь и сама это знаешь, — сказал он рассеянно.
Шрам Саломеи простерся под его сомкнутыми ресницами, став белой линией беговой дорожки. Он все бежал и бежал. Затем что-то внутри него остановилось. Не наслаждение. Он ощущал свое потное тело и ее дыхание на своем виске. Он видел, как ее глаза смотрят на него из-под его глаз. «Так распускаются сирени». Все снова стало так, как было.