Галина Щербакова - Ах, Маня
– И рюмок, – гоготнул гардероб.
– Ш-ш-ш! – сказал голос.
– Дз-з-з… – серебряно звякнули ложечки. И Лидия окончательно проснулась.
В палисаднике разговаривали. Тонкие стенки комнаты-пристройки, оказывается, были прекрасными резонаторами. Знала ли об этом Зинаида? Сейчас здесь, на железной гипнотической кровати, было все отчетливо слышно, будто разговаривали рядом. И Лидия понятия не имела, как быть: обнародовать ли уникальное акустическое свойство Зинаидиного дома или уж смолчать… «Я ведь не подслушивала, – подумала Лидия. – Я услышала».
– .. .Ты мне скажи… – Ленчик со всхлипом вздохнул. – Ты меня всю войну ждала? Я ж, в общем, не в курсе…
– Нет, – ответила Зинаида. – Врать не стану. Не ждала я тебя… Знаешь, я тогда еще, когда Веру хоронили, поняла: не вернешься ты ко мне никогда. Ты помнишь, как ты бежал после похорон? Помнишь?
– Как я бежал? Как?
– Прытью, – засмеялась Зинаида. – Мы еще слезами умывались, еще и поминки толком не начались, только старушкам просвирки роздали, а ты уже плести что-то стал про поезд, время, обещание какое-то. Я с тобой тогда насовсем и попрощалась. Дурой-то я, Леня, не была.
– Да ты же мне потом писала!
– Не писала, Леня. Это ты все напутал. Я до этого тебе, считай, каждый день писала, а потом нет… Никогда и ни разу!..
– Писала, – упорствовал Ленчик. И Лидия засмеялась.
Она вдруг поняла, в кого у них Сергей. В дядьку. Он тоже любит придумывать факты и обстоятельства, которых не было, но которые, по его убеждению, должны были быть, потому что ему так хотелось. Он до сих пор убеждает Лидию. что это она сама отказалась ехать тогда после войны с отцом, злится, уличает ее в искажении правды, а Лидии бывает неловко призвать в свидетели самого отца, чтоб он сказал: не хотел я брать ее, не хотел. Так и считается в семье Сергея и Мадам, что Лидия отца неблагодарно отвергла, поэтому и понятно, и справедливо, что отец именно к сыну имеет чувства особые, а на Лидию в душе обижается. Хотя – заметьте – манто купил… И сейчас там, в палисаднике, Ленчик тоже придумал историю и раз и навсегда в эту историю поверил.
– …Я ведь тебе, помню, и отвечал…
Печально засмеялась Зинаида. Печально и тихо. И посчитал Ленчик этот смех доказательством своей, не ее, правоты, почему и сказал довольно:
– Вспомнила все-таки… То-то… Ну а потом? После войны?
– А чего ты через войну, как через лужу, перешагиваешь, Леня?
– Эвакуировалась? – спросил он. – С Маней?
– Слушай, – сказала Зинаида. – Слушай. Я с Маней всего полгода как разговариваю. Мы с ней по разным сторонам улицы больше тридцати лет ходили.
– Ну, бабы! – гоготнул Ленчик. – Ну, циркачки! Чего не поделили? Или кого, может быть?
– И не знаю, как тебе сказать, – снова тихо сказала Зинаида. – Ну вот если я тебе так скажу: всем в войну горе было, а мне счастье, ты как это поймешь?
– А так! Все бывает. Там, где я был, тоже радости встречались. Посылку Маня прислала с куревом – у, какой я счастливый был! Потом мне дали работу по специальности, инженерную. Так я чуть на голове не ходил. Чертежи, готовальни, все трогаю, все нюхаю, ну, думаю, братцы мои, теперь больше ничего и не надо. Пока человек живет, он всегда найдет себе повод для радости. В самых невероятных условиях. И слава богу, Зина. Ну не были бы мы такими живучими, давно бы уже к чертовой бабушке вымерли от пессимизма.
Лидия слушала дядькин голос и думала: все верно. Но она сама никогда этой человеческой живучестью не умилялась. Иногда даже думалось зло, гневно: было бы хоть во имя чего? Но тогда что же? Не выживать? В этом-то какая доблесть? А в чем вообще доблесть? Дядька, счастливый, нюхает тушь… Маленькая радость, которая должна скрыть все несчастье той поры?
– Я счастливый тогда был, Зина, счастливый! – Дядькин баритон взвился до теноровой высоты. – Так что я понимаю!
Кажется, он прикоснулся к Зинаиде, потому что скрипнула лавочка, и Лидия просто увидела, как деликатно, но настойчиво отодвинулась от него Зинаида.
– Да ты что? – удивился Ленчик. – Что уж, я тебя обнять не могу? По праву первой любви? Я, если б знал, что тебя встречу, шкуру бы тебе привез на пол. Зверя бы большого положил, чтоб ты по нему ногами походила. И пришлю, ей-богу, пришлю. Мне дадут отстрел, я ведь у себя в Якутии фигура – у-у! – а жена у меня персо-о-она… – И Ленчик, довольный, захохотал.
Лидия почувствовала, как ей сдавило грудь. Произошло таинственное: ее сдавило невысказанными Зинаидиными словами. Было что-то страшное в этом ощущении чужого стеснения и чужой немоты, как своих. Сидела через стену далекая и забытая ею женщина, которую истязало несказанное, невыраженное, невыспрошенное, а рядом сидел этот сундук с голосом, этот счастливый родственник, и ничего не понимал, и ничему не мог сочувствовать. Мысленно он уже свалил большого зверя к ногам своей первой любви и чувствовал себя превосходно в этом своем исконно мужском деле! Он не мог, ну хоть застрелись, понять, чего ждет от него Зинаида.
– Ты, знаешь, – сказал он, – хорошо сохранилась. Фигурка у тебя в норме, мясов, молодец, не распустила. И Маня тоже. Вот моя Александра грузна. Великова-та, так сказать. Но я считаю, это – от президиумов. Каждый день по многу часов сидит, бедняга, давит стул. А ведь есть все равно же захочешь? Десять бутербродов она в перерыве в себя бросает… В общем, шесть пудов – контрольный ее вес. А центнер ее уже беспокоит. Садится на диету.
– Давай ложись спать, – сказала Зинаида каким-то далеким голосом, пробившимся сквозь невысказанное, главное. – Завтра – день хлопотный.
– И то, – согласился Ленчик. Еще раз скрипнула лавочка.
– Что ты, что ты! – прошептала Зинаида.
– А я еще не старик, не старик. Я еще вполне… Но, видимо, Зинаида резко встала, а он плюхнулся всем весом на скамейку.
– Тогда не давалась, – хохотал Ленчик, – ценность свою берегла, а сейчас чего? Да ладно, ладно… Я силой этот вопрос никогда не решаю. Не психуй, старушка недотрога. Я спать пойду. Устал, как черт… А у нас в Якутии, между прочим, уже день…
Зинаида плакала тихо и отчаянно. Пока Лидия надевала в темноте халатик, пока ощупью, стараясь не шуметь, выходила из незнакомого дома, Ленчик уже захрапел на террасе, по-детски почмокивая губами, и этим снова напомнил Лидии Сергея. Тот тоже всю жизнь «сосет соску». Она осторожно спустилась с крылечка и, вытянув впереди себя руки – ничего же не видно! – пошла на этот тихий плач, не зная, ни что скажет, ни что спросит, ни за чем идет. Так, не размышляя и не задавая вопросов, она шла ночью только к дочери, когда та вскрикивала во сне, или стонала, или, совсем наоборот, спала так тихо, что надо было прийти и наклониться к ней низко-низко, чтобы услышать слабое, едва уловимое дыхание. Она прижала голову Зинаиды к себе, и та отзывчиво и покорно приняла эту ласку, будто и ждала ее, и знала: вот сейчас придет человек, в плечо которого можно доверчиво и безоглядно ткнуться. Они сидели, покачиваясь, будто баюкали друг друга, ночь была черная и теплая, ночь для понимания без слов, и то, что они все-таки заговорили, не было их сомнением в том, что возможно понимание без слов. Выговориться, выплакаться, высказать значило другое – вытолкнуть наконец из себя спекшийся кровавый ком долгого-долгого молчания и немоты.
– Марио, Лидочка, был очень хороший человек. И никаким он врагом не был. Просто несчастный мобилизованный. Ну что он мог против этого сделать? Нам по двадцать лет было. Его с товарищем определили к нам жить. Я испугалась, спряталась, а он говорит: «Не бойсь! Не бойсь! Я не злой!» Он по-русски совсем понятно говорил и старался читать по-нашему. Всю этажерку с книгами перерыл, а у нас ничего толком и не было. Как сейчас помню, «Мартин Иден», «Милый друг», пьесы Бернарда Шоу, а он все спрашивал: «Где Лев Николаевич Толстой? Русский дом, а нет Толстого. Ай-яй…» Я тогда принесла ему от соседки «Воскресение». Он его читал и говорил: «Ой! Это роман о вине и искуплении». Я очень удивилась, я считала, что это роман о любви. Но я с ним поначалу старалась не говорить. Я хотела его ненавидеть. Я очень хотела этого, Лидочка. Разве я не ненавидела их всех, проклятых, всех до единого, вместе взятых, всех, кроме него? Надо сказать, что я по природе своей человек замкнутый, одинокий, у меня особо и подружек никогда не было. А те, кто и был, те эвакуировались, те в деревню поехали, были и такие, что работать пошли, а я, что называется, ни то ни се, ни пятое ни десятое. Мама моя как-то крутилась, что-то продавала, что-то меняла, а я, дылда здоровая, сижу, как колода. Но мама мне ни слова. Наоборот, она рада, что я никуда не хожу, что я дома. Но уже скоро стали меня люди осуждать, что я ничего не делаю. Шла бы, мол, в контору, какие-никакие бы деньги приносила. И тогда Марио нам стал помогать. То суп в котелке принесет, то кашу, то сладкого чего. Приносит и все извиняется за это. Я, Лидочка, думала тогда, что с ума сойду. Я же комсомолкой была и осовиахимовкой, я же хорошей, порядочной была девушкой, а тут получается – чужой, враг меня кормит. А он не враг, не враг был. Он мне сам говорил, что фашистов ненавидит. Товарищ у Марио, что жил с ним, был