Глен Хиршберг - Дети Снеговика
– Хорошо, Мэтти. Значит ли это, что ты нашел, что хотел? На свой день рождения, я имею в виду. Раз уж ты решил не вовлекать меня в торжества, то хотя бы удовлетвори мое любопытство. Поздравляю, кстати.
Я бросаю взгляд на электронные часы возле кровати – 11:58. Значит, у Лоры в Луисвилле на циферблате сейчас 12:28. Я это знаю, потому что она всегда ставит их на полчаса вперед, чтобы, проснувшись утром и увидев, который час, схватиться за голову. Это был единственный способ ее растормошить – плод наших совместных изысканий.
– Заглотила свой «Роллинг-Рок»? – спрашиваю я.
– Я задала вопрос.
В ее голосе звучит обида, злость и что-то еще, что-то настолько дремучее, что я даже не сразу это узнаю, а узнав, в ошеломлении умолкаю.
– Так как? – свирепеет она.
Помнится, в нашу первую брачную ночь, как только за нами захлопнулась дверь гостиничного номера и мы остались вдвоем, Лора ударилась в слезы и прорыдала до самого утра. В тот раз ее гнев был направлен не на меня. Она истерила из-за своего брата, умершего в семнадцать лет от фиброза мочевого пузыря, и из-за того, как его смерть повлияла на ее отношения с родителями.
«Им некого стало пилить, некого спасать в пятом часу утра. И вот в первую же ночь после похорон они подошли к моей двери, постояли, прислушались и, не услышав привычного храпа, вломились с перепугу в комнату и разбудили меня. До смерти брата они редко вспоминали о моем существовании. То пошлют меня учиться на банджо, то отправят в детский лагерь, да мало ли куда еще – лишь бы спровадить с глаз долой. Я и брата-то почти не знала. Он любил вяленую говядину. Вот что я знала. Семнадцать ебучих лет – и это все, что я о нем узнала».
Несколько раз, пока она сотрясала воздух своими тирадами, я пытался ее обнять, утешить, но ей было не до того. Иногда, правда, она смягчалась, но в основном сидела на полу и колотила кулаком по ковру. На коленях у нее лежала фата, которую она периодически использовала в качестве носового платка. Никогда еще Лора не была мне так близка.
Казалось, стены моего номера перекорежило, как бока смятой обувной коробки. Еще чуть-чуть поднажать – и вся эта диорама в натуральную величину даст трещину, и толпы людей, населяющих мое и Лорино прошлое, беспорядочной гурьбой вломятся в настоящее.
Я начинаю повторять имя жены, хотя понятия не имею, что скажу дальше, и слышу в ответ ее свистящий шепот:
– Мэтти, блядин ты сын, приезжай домой.
Свободная от телефонной трубки рука заползает под футболку и сгребает кожу. За спокойствием, которое я уловил в голосе Лоры, всегда скрывается усталость, это я знаю. Она не в состоянии выдержать столько часов. Но лишь теперь до меня дошло, что эта усталость была частью ее стратегии, рассчитанной на сохранение брака, чтобы оставаться моей женой, существуя на то, что я был способен ей дать, – я ведь даже не пытался подкопаться к тем тайникам, где прячется ее одиночество. Я дал ей любовь – но, так или иначе, не свою.
После молчания, кажущегося слишком долгим даже для нас, Лора пробормотала:
– По крайней мере, теперь мне ясно, что этот придурок делал на нашей свадьбе.
– Не такой уж он был придурок, – сказал я, поморщившись при воспоминании о том, как Пусьмусь вместо шаферовского тоста разразился неблагозвучной галиматьей из китайской оперы. По последним сведениям, он пытался открыть при ипподроме в Саратоге[19] что-то вроде ночного клуба, завлекая посетителей бурлескным шоу с участием полуобнаженных девиц, изображающих помощниц конюхов, и бесплатным пирсингом для мелюзги.
– Он влез ногой в наш свадебный торт, – напомнила Лора.
– Но он же в шутку, – тихо сказал я. – Да хоть бы и не в шутку.
– Мэтти, почему ты перестал рисовать?
Не знаю, то ли сам вопрос, то ли боль в ее голосе, то ли что-то еще, совершенно безотносительное, прозвучало как обвинение.
– Я не художник и не хочу им быть, – отрезал я. – Просто так получилось. Однажды.
– Жаль, что я тебя тогда не знала.
– Я был таким же… – от усталости мне было лень подбирать слова, – такой же бестолочью.
– Мэтти, скажи, может, у тебя неприятности? Ты ничего не собираешься с собой сделать?
От неожиданности я катапультируюсь из постели. Еще несколько секунд этот вопрос звенит у меня в ушах.
– Да как только тебе… – начинаю я, но она снова перебивает.
– Ну, господи, Мэтти, просто у тебя день рождения, а ты сидишь в каком-то мотеле за тысячу миль от дома и мусолишь события десяти-двадцатилетней давности! Ты кажешься таким маленьким, Мэтти. Совсем маленьким.
В разъеме штор серебрится полоска окна, и света в комнате ровно столько, что мне видно отраженные в стекле мои пол-лица.
– Лора, на самом деле все не так трагично, как кажется. Правда.
– Ты хочешь сказать: все кажется не таким трагичным, как на самом деле?
Я смеюсь, она тоже. Смеемся мы недолго: все вроде хорошо, да не очень.
– И последний вопрос, Мэтти. – Она таки не смягчилась. – Ты рассказываешь все это мне! Мне лично? Или тебе сгодились бы любые уши?
– Не знаю, – отвечаю я честно, не желая кривить душой. Она этого не заслуживает. – Наверное, тебе. Во всяком случае, мне бы хотелось, чтобы это было так.
– Хорошо бы тебе с этим разобраться. – Лора заворочалась в постели, и я понял, что сейчас она нажмет на рычаг.
– Не бросай трубку! – лепечу я второпях. – Хочешь сюда приехать? Самолично поучаствуешь в моих Поисках Душевного Покоя.
– Ты вполне ясно дал мне понять, что это сольная экспедиция.
– Когда это? Что-то не припоминаю.
– Хм-м-м, – тянет Лора. Мое приглашение явно удивило ее меньше, чем меня самого, и вроде даже немного успокоило. Она снова берется за банджо. Теперь мне его хорошо слышно. – Я бы не хотела сбивать тебе фокус или что там еще. Черт с тобой, ты уже дал мне исчерпывающее объяснение насчет мертвой руки, висевшей у нас на стене все эти годы.
– Это не мертвая рука.
– Ты же сам тогда сказал: «Это образы людей, которые стали призраками». Помнишь? Я – да.
По крайней мере, теперь ее враждебность перекинулась с меня на мои работы.
– Я и не подозревал, что тебе не нравятся эти рисунки.
– Что значит «нравиться», Мэтти?
Ее голос зазвучал нежнее. В нем появилась любовь ко мне или, по крайней мере, то ласковое пренебрежение, которое мы совместными усилиями довели до совершенства и которое где-то до последнего года делало большинство наших ночей непроницаемыми для боли, которую мы спокойно причиняем друг другу.
Она все бренчит. Я снова заваливаюсь в постель и слышу, как затихают звуки банджо. И опять воцаряется наше любимое, приятно давящее молчание.
– Спокойной ночи, Лора, – говорю я. Она не отключается, и я повторяю еще раз, гораздо нежнее. Она вешает трубку.
Пару минут спустя ветер начинает швырять в окно комья снега. Я лежу под одеялом, зарываясь в воспоминания, достаточно мощные, чтобы ненадолго перенести меня куда-нибудь еще.
Луисвилль, Кентукки, суббота, 6 мая, 1989 год. Год моей первой и единственной выставки перед тем, как я начал проектировать жилые кварталы за деньги. Незадолго до этого двадцатитрехлетняя Лора – она всего на восемь месяцев младше меня – оставила свой дом вместе с родительскими воспоминаниями о брате и сняла себе мастерскую. В ознаменование этого события она пригласила меня на дерби в «Черчилл-Дауне».[20]
Лора была простужена, так что я впервые за четыре месяца нашего знакомства услышал ее голос в новой вариации, и его уютная хрипотца привнесла в наши отношения некую интимность. К тому времени Лора уже пробудила во мне физическое желание, гораздо более глубокое, чем я когда-либо испытывал. Это был мой первый длительный эмоциональный контакт. Меня привлекала в ней ее артистическая натура, ее манера играть на банджо, особенно когда она склонялась над ним, как сварщик, и, припаивая ноту к ноте, выстраивала удивительно сложные музыкальные конструкции по партитурам, которые она откапывала в фольклорных библиотеках или заимствовала у друзей. Ее увлеченность искусством и успокаивала меня, и будоражила.
В тот день, правда, было еще и фантастическое освещение. За конюшнями волнами вздымались грозовые тучи, и стрелы молний сверкали среди них, словно мелькающие тут и там косяки рыб. Вытоптанная беговая дорожка серела на фоне ядовито-бирюзового поля. Лора стояла рядом со мной в широкополой шляпе и длинном газовом платье.
Это произошло, когда она вскочила с места в начале первого забега, а потом еще раз, когда садилась. На полпути между стоянием и сидением свет и цвет пронзили ее, словно зависшую в воздухе бабочку. Волосы выбились из-под шляпы, развеваясь на ветру, подол платья взлетел, обнажив икры, а кожа на спине покрылась немыслимыми узорами, словно закамуфлированная под быстро меняющиеся тени.
Я к ней тогда не прикоснулся. Мы не сбежали на стоянку, чтобы тайком заняться любовью в машине. Насколько я помню, мы сразу двинули в клуб «Секретариат», битком набитый любителями скачек, потому что у Лоры в тот вечер был концерт и она решила пропить свой нехитрый выигрыш, прежде чем снова взяться за банджо. Тогда же, впервые после истории с «Разыскиваются», я подумал о том, чтобы возобновить занятия живописью. Если в тоске есть какая-то логика, то иногда мне кажется, что я ее там разглядел.