Леонид Гартунг - На исходе зимы
— Зачем же столько стеллажей?
На это я ей с удовольствием дал объяснение:
— С нами жизнь не кончается и издательства свою деятельность прекращать не думают. И, между прочим, все это оборудовано своими руками. Ниоткуда мастеров не звали. Обошлись без варягов. Все наши мужички сварганили. И совершенно бесплатно.
Я замолчал, ожидая, что похвалят. Юлька не поняла этой паузы. Да, может, она и права. Чем тут особенно восхищаться? Она и не такие библиотеки видела. Только Варя догадалась сказать: — Замечательно! — И я подумал: «Вот она — добрая душа».
Но лирика лирикой, а дело не ждет. В порядке демократии предложил девочкам самим распределить между собою обязанности. Перечислил, что надо сделать: здесь, в новой библиотеке, окна и двери красить, затем оформление готовить — рисовать, писать и так далее.
— Красить тоже входит в наши обязанности? — спросила Юлька, правда, не очень смело.
— Безусловно! — отрезал я, не входя в подробности. — Так как же решили?
— Я оформлять, — поспешно заявила Юлька.
А Варе, само собой, ничего другого не осталось, как красить.
— Сумеешь? — спросил я Варю.
Она только рассмеялась.
— А что ж тут такого?
Оказывается, она одно лето работала в бригаде маляров. Ну, что ж, тем лучше.
* * *Написал все это, и вдруг меня как обухом по голове: да что же такое со мной? Ни стихов в молодости не сочинял, ни дневников не вел, а на старости лет — на тебе, вроде болезни какой. И где я мог подцепить заразу такую? Что пишу и зачем? А может, и думать над этим не стоит. Поразмыслил и пришел к выводу: пишется — так и пусть. Умру — будет кому-то печь растопить…
И опять раздумался: ну до чего же повезло. Это я о девочках. Что бы я делал без них? С ними и то не знаю — успею ли к сроку?
Смотрю я на них и думаю: хороши девчата, но в смысле работы — зеленка. Ни книг толком не знают, ни жизни, ни, самое главное, читателя. А для толкового библиотекаря самое первое дело — читателя своего изучить. Не комбикорм отпускаем, а мысли и чувства человеческие, сброшюрованные и переплетенные.
Читатели, они разные бывают. Очень даже разные. Ко мне тут скотник Губарев с работы заходит. Войдет, шапку снимет и с уважительным приветствием: — Мое почтение.
Но все его почтение — фальшь. Заходит он только затем, чтобы газету унести и потом крутить из нее цигарки. Папирос он принципиально не признает — интеллигентская, мол, выдумка.
А есть такие, для которых печатное слово свято, — эти мои друзья. Но и они не одинаковы. И каждая категория свои особенности имеет.
Учителя — те больше летом читают. Агроном — зимой. Ребятишки — почти круглый год. Кроме восьмиклассников — те в экзамены от библиотеки полностью отключаются. Зубрят.
Васицкий все мне толкует об отдаче. Так, мол, и так, читателей прибавилось, а на пасху подрались, из района милиционер приезжал. Кольями, как до революции, по всем правилам. А стали их допрашивать, и ни один не может толком объяснить — из-за чего.
— Пойми, — говорит, — на пасху! Позор, да и только.
— А разве на Первое мая лучше было бы?
Так вот об этой самой отдаче. Я Васицкому так ответил:
— Это отдача не моя была, а сельповская. Семь ящиков водки продали — и сразу отдача видна. А насчет моей, то я тебя спрошу. У тебя дети есть, слышал, даже грудной имеется. Так вот, твоя жена грудничку этому запачканную пеленку сменила на чистую, а когда отдачи ждать? Скоро?
— Опять ты со своими притчами. Должно быть, евангелие читал?
— Конечно, — говорю, — читал.
— Оно и видно.
— Что тебе видно?
— А то самое, что мозги у тебя не в ту сторону повернуты.
— Твое дело поворачивать, как надо. Это твоя обязанность.
Вот в таком стиле у нас дискуссия. Очень хотелось ему сказать:
— Егор, черт ты лысый, когда меня кулаки в прорубь пихали, тебя, мудреца, еще и в проекте не было. За это самое пихали — за книжки советские, за эту самую отдачу, в которой ты мне отказываешь. А когда я с автоматом на коленях бойцам в окопе книжки читал, ты еще с деревянным кинжальчиком под столом бегал и отдачи моей заметить не мог.
Теперь опять о читателях. Есть, которые ко мне наскоком. Бежит мимо, заскочил — и опять его нет. А есть такие, по ним хоть часы проверяй — семь пробило, тут как тут. Этих я с детства знаю, каждого словно бы вынянчил, всю историю его читательскую пересказать могу.
Прежде всего о Пастуховой. Теперь, когда замужней стала, все чаще ее Кондратьевной величают. А была Катюша. И можно сказать, она в моей библиотеке выросла. Теперь, когда у нее семья, много реже у меня бывает, а прежде каждый вечер до самого закрытия. В клуб она ни ногой, в кино тоже, потому что ей в жизни не повезло: в раннем малолетстве под косилку попала. Изрезало ее чуть не на куски, по сию пору штопаная-перештопаная. Уха одного только остаток, через щеку шрам, и пальцев на правой руке нет. Росла без матери. Та в войну от тифа погибла, а отец под Кенигсбергом лег. Воспитывалась у бабки, отцовой матери, в лютой бедности.
Девчонкой пошла работать в колхоз учетчицей, затем счетоводом стала. А когда бухгалтер Иннокентий Максимович на пенсию задумал, он вместо себя Катю подготовил. Сомневались сначала — справится ли, однако справилась и весьма успешно. Работник аккуратнейший. Трудись спокойно — у нее ни один трудодень не пропадет. За трудолюбие и за справедливость ее у нас уважают. А сама все в той же избенке бабкиной живет, только фундамент бетонный ей мужики подвели и маленько избенку приподняли. Обстановка хорошая: и диван-кровать, и шифоньер, и посуда всякая. Только счастья женского у нее нет. Если б мужики меньше на внешность смотрели, а больше в суть вникали, то не было бы лучшей жены, чем Екатерина.
Подкатывали к ней пьяницы всякие, но она на такой компромисс согласия не дала. А природа все же ей свои вопросы ставила…
Читать она начала, помню, с фантастики. Жюля Верна всего от корки до корки, затем Уэллса, потом Беляева. Остановилась лишь на Ефремове. Тут у нее перерыв произошел. А потом приходит и начинает рыться в каталоге.
— Чего ищешь? — спрашиваю.
— А мне что-нибудь про личную жизнь…
Понятное дело. О личной жизни девки говорят, когда слово «любовь» стесняются произнести. «Ну, — думаю, — вернулась девка из космоса на нашу грешную землю».
Подаю ей «Вешние воды» Тургенева. Прочла быстро. Возвращает. Я спрашиваю:
— Ну, как?
— Ценная, — отвечает, — книга. Только больно уж этот Санин нерешительный. А девчонку жалко. Вы мне дайте что-нибудь про нашу жизнь.
Про нашу так про нашу. Хотя, правда, и не совсем про нашу, но уж очень мне хотелось сразу ее к сильной литературе приобщить. Даю ей «Тихий Дон». Взяла и не возвращает. Я не тороплю — пусть, думаю, вникнет. Наконец, является. Осведомляюсь, как впечатление.
— Я, — говорит, — с этой книжкой напереживалась, просто страсть. Словно всю гражданскую войну с Аксиньей прошла. Даже сна лишилась. Ночью вскочу — и кажется, будто стреляют. А Григория все же не поняла: неужели так трудно было советскую власть принять?
Что ей ответить? Кой-кому трудно, и даже очень.
Составил я ей списочек с таким расчетом, чтоб она из прошлого к нашим дням подвигалась. Начал с «Капитанской дочки» и так далее. И по всем книгам мы с нею беседовали. Иногда выскажется — смех берет, а иногда и призадумаешься.
Печорина она, например, не признала:
— Терпеть не могу, когда над бабами изгаляются. То одна у него, то другая. От скуки, что ли?
— Эпоха, — объясняю, — была такая…
— Не может быть, — говорит, — и тогда, небось, верные мужчины были. Если б все такие, как Печорин, то и народ весь перевелся бы.
«Обломова» вернула, не дочитала.
— Ну его к лешему. Разве это мужчина? Такую девушку упустил.
Об Анне Карениной так выразилась:
— Хорошая женщина была, и жалко ее. Однако зря она нервам поддалась. Нам куда хуже приходилось, а мы под колеса не кидались. Дался ей этот Вронский. Будто на нем свет клином сошелся.
А о «Войне и мире» у нас такой разговор состоялся:
— Войну, небось, пропускала?
— Нисколько. Все до буковки прочла.
— И кто тебе больше всего понравился?
— Долохов.
— Вот как?
— Ему б на сто лет позже родиться, он бы в сорок первом году себя показал… Партизанил бы, ай да ну.
— Он и тогда показал себя.
— Показал, да не полностью. Ему бы рацию да толу побольше…
Короче говоря, читателем стала заядлым — одну прочтет, сразу за другую берется. И можно было ее понять, что, кроме книг, теперь ей ничто не мило. Ну, думаю, так свою жизнь, бедняга, и продевствует. И вдруг… (От этих «вдруг» я всю жизнь оборонялся и никак оборониться не удается. Считаю — понял человека досконально, изучил все его пружины и маятники и знаю, как дважды два, на что он способен, однако этот изученный человек внезапно такое выкинет, что только диву даешься). Вдруг — никто ни сном, ни духом — Юра к ней от нашей Анны перебирается. Ни знакомства до этого, ни ухажерства настоящего. Вечера два заходил в контору арифмометр подлечить, и все. А тут перебрался. Отчего, почему — непонятно. Недолго, правда, это ее замужество длилось. Юра, как видно, сорвавшись с якорей, на одном месте уже не мог — уехал в неизвестном направлении. Осталась она беременной. Светку родила. Стала растить, воспитывать. Я за нее, между прочим, порадовался — горе и обида пройдут, а ребенок навсегда останется. Не все же о чужой любви читать, надо и свою испытать. Прошло пять лет, и опять-таки вдруг соединяет свою жизнь с Асаней, и не как-нибудь, а законнейшим образом. Свадьбы, правда, не играли, но посидели по-дружески вечер.