Авраам Иехошуа - Господин Мани
— На Русское подворье, где суд…
— Ты опять?
— Я слышу… Неужели ты не можешь придумать что-нибудь пооригинальней…
— Ну хорошо, допустим, ты права, и я на самом деле все еще ищу "фигуру отца", как вдалбливали тебе на курсах, где приучают хвататься за первое, самое легкое и тривиальное объяснение, из которого следует, что наше подсознание еще совсем маленькое, простенькое и глупое и позволяет сразу вскрыть его непристойные мотивы, чтобы на месте их заклеймить. Что с того? Почему именно в нем, господине Мани? Ведь я могу, если захочу, найти "фигуру отца" тысячу раз на день, эти пожилые мужчины стоят рядами с утра до вечера и только ждут случая, причем, честное слово, мама, им даже не обязательно переспать, а некоторые вообще уже и не могут, достаточно поцелуйчиков, только дай им возможность проявить тепло и заботу, взять под свою опеку. Так зачем же мне надо было ехать для этого в Иерусалим, и почему именно господин Мани в растроенных чувствах? Что в нем такого, чего не даст мне другой? Нет, мама, я искренне сожалею, но тебе придется подыскать другое объяснение…
— Потрясающе! Теперь ты говоришь об этом?. И в то же время утверждаешь, что это только моя фантазия…
— Какое это имеет отношение к нашему отцу? Что-то я не понимаю…
— Ничего не понимаю…
— Не понимаю…
— Хорошо, только потом, потом, потом… Я умоляю, дай мне еще несколько минут, прежде чем обрушивать на меня свои теории…
— О'кей…
— О'кей, только потом, мы еще поговорим об этом… хоть целый вечер, хоть целую ночь, сколько захочешь, но сначала дай мне порассказать всю историю до конца, потому что я, мама, ведь все еще там, в районе Керем-Аврахам…
— Правильно, совершенно верно…
— Да, если идти от военной базы «Шнеллер», на месте которой знаешь что было раньше?
— Нет, еще раньше…
— Нет, немецкий сиротский приют…
— Правильно, левее, левее, и вот оттуда в то утро вместо того, чтобы сесть на автобус, доехать до автовокзала, поскорее добраться до Тель-Авива и бежать в университет, я поехала в обратную сторону, выбрала противоположное направление…
— Противоположное тому, что я должна была делать; вместо Тель-Авива, университета, экзаменов — Иерусалим, холод и дождь, Русское подворье, старые здания разных судов, длинные темные коридоры, по которым взад-вперед расхаживают люди в черных мантиях, — между прочим, очень милые и приветливые, они и помогли мне отыскать его, этого господина Мани, который уже успел обосноваться в своем зале суда, таком малюсеньком, что вначале мне это даже показалось смешным, потому что я никогда не представляла себе, что бывают такие маленькие залы суда, ну, не больше этой комнаты, три-четыре скамьи, а перед ними, как на пьедестале, высоком и черном, восседает он, спиной к большому окну в форме арки с глубокой каменной нишей, запахнут в черную мантию и вершит правосудие. Увидев, как я вхожу, тихонечко, наклонив голову, сдвигаю мокрые пальто и сажусь на последней скамье за адвокатами и подсудимыми, он сбился, покраснел, снял свои маленькие очки для чтения и встревоженно огляделся — заметили ли другие, кто вошел, но быстро пришел в себя и потом все утро не обращал на меня никакого внимания, разбирал дело за делом, строго, но с юмором, которого я в нем и не подозревала, особенно когда выговаривал адвокатам, и только когда слово предоставлялось самому подсудимому, он вел себя сдержанней, слушал, закрыв глаза и непрерывно пощипывая бородку, которая отросла у него за время траура и к которой он, по-видимому, все никак не мог привыкнуть…
— Да, так и сидела там до полудня, часа три-четыре…
— Почему? Может быть, даже очень интересно, мама, все время чувствуешь напряжение: вот подсудимый встает, называет имя-фамилию, вот прокурор оглашает, в чем его обвиняют, вот подсудимый отвечает, признает ли себя виновным, но бывает и просто какое-то крючкотворство, адвокаты цепляются за всякие мелочи, входят в такие тонкости, которых нормальному человеку не понять, они то и дело поднимаются к судье, передают какие-то документы, и так продолжается до тех нор, пока судья не выходит из себя и уводит их в свою комнату — дверь в нее прямо из зала, и случалось, мама, что я оказывалась одна в этом маленьком зале, а раз я осталась один на один с подсудимым-арабом, которого судили за то, что он воровал удостоверения личности у евреев, и он вдруг повернулся ко мне и попытался заговорить…
— Не знаю, что держало меня там… Но опять, мама, я чувствовала, будто я погружаюсь во что-то и не в состоянии двинуться. Правду сказать, и погода была по-прежнему препаскуднейшей, из окна было видно, что дождь не только не прекращается, но и усиливается, небо совсем затянуло низкими тучами; да и в зале, надо сказать, никто не обращал на меня внимания, никому в голову не приходило, что я тут наблюдаю за судьей, который выглядел к тому же весьма бодрым и энергичным, без всяких намеков на манию самоубийства. В конце концов я стала подумывать, как и ты сейчас, что все происходившее вчера ночью в его квартире, это на самом деле иллюзия, плод моей разгоряченной фантазии…
— Погоди… погоди…
— Нет, он и вида не подал… даже ни разу не взглянул в мою сторону, как будто никогда не видал меня раньше, и так продолжалось до полудня, он все сидел на одном и том же месте, как камень. Когда он в очередной раз удалился с адвокатами и его очень долго не было, и даже последнему подсудимому надоело и он куда-то исчез, и я осталась теперь уж совсем одна в этом маленьком зале, а дождь за окном превратился в град и ледяной крупой барабанил по стеклам, я вдруг подумала: какого черта, Хагар, почему ты торчишь тут, когда жизнь в Тель-Авиве, в университете бьет ключом? Но в этот момент, мама, начали звонить колокола русской церкви, что по соседству, комната наполнилась их тяжелым гулом, в воздухе повеяло чем-то стародавним и торжественным, и у меня, мама, опять появилось это странное чувство… как тогда в подъезде…
— Да, именно… будто кто-то все время смотрит со стороны, пишет обо мне или снимает меня…
— И нечего улыбаться…
— Почему мания величия? Ничего подобного, наоборот, — я ведь все время веду к тому, что это касается не только меня, но и других, и потому я не имею права раньше времени уходить со своими личными интересами, а должна запастись терпением, чтобы в конце концов все: и Эфи, и младенец смогли понять, что к чему, разобраться в чем-то важном…
— Подожди… подожди… какая ты сегодня нетерпеливая!
— Нет, волноваться нечего, ничего не случилось… Только когда я встала и заглянула в его комнату, узнать, что с ним, то там было абсолютно тихо, все аккуратно разложено по местам, а его пальто и портфеля уже не было, то есть мой господин Мани опять сбежал от меня. Но я, мама, и на этот раз не опустила руки, а бросилась разыскивать его по темным коридорам, опять ходила, останавливала людей в черных мантиях, спрашивала и все-таки нашла его — у самого выхода, уже в пальто, мантия сложена и перекинута через руку, стоит и, как ни в чем не бывало, непринужденно беседует с молодым юристом, который выступал обвинителем на одном из процессов, посматривает на улицу, ожидая, как видно, когда кончится град. И тут я вдруг смутилась, но он сам заметил меня, подозвал, взял за руку, обратился по имени, так тепло и по-дружески, засыпал вопросами: "Ну как? Вам было интересно? Какие впечатления? Понравилось?" — и даже представил меня своему собеседнику: "Знакомьтесь, это подруга моего сына Эфраима", — и я, мама, не знаю, что со мной случилось, — у меня на глазах выступили слезы… Может, потому, что он назвал меня по имени, может, потому, что был так добр и мил… И мне так захотелось прислониться к нему, опереться, потереться о его толстое ворсистое пальто, и если был момент, мама, один момент за все дни, когда я очень хотела… думала, что он может… ну, в общем… может быть, хоть на какое-то время…
— Как бы это сказать… притупить то глубокое чувство зияющей пропасти, которое я вечно ношу в себе…
— Да, в общем-то да — как отец… Но только на одну минуту, честное слово…
— Нет, мама, это как раз и сбивало с толку, потому что и он, казалось, все время подавал тайные сигналы бедствия, будто хотел сказать украдкой от всех: "Да, ты права — то, что ты видела вчера, не обман зрения, а весьма реальная возможность, не оставляй меня одного", — но внешне он вел себя как раз наоборот, так, словно хотел все время отделаться от меня, и сейчас он сам предложил подвезти меня на автовокзал; он раскрыл зонтик и держал надо мной, пока мы дошли до машины, и, забежав вперед, галантно открыл мне дверь, ухаживая за мной, как за дамой, а по дороге, как будто в виде компенсации за то, что сейчас так поспешно увезет меня из Иерусалима, остановил машину в одном из переулков у базара и завел меня в ресторанчик, такой простой и дешевый, где едят торговцы, называется «Рахмо», и накормил меня хумусом,[14] приготовленным по-особому, по-иерусалимски — с мелко нарезанными крутыми яйцами, и был по-прежнему мил и заботлив, хотя иногда как будто бы погасал, будто в нем выключали свет и он на какое-то время уходил под воду, но потом опять зажигался и опять принимался расспрашивать про Эфи, как будто я должна знать о его сыне больше, чем он сам, и был момент среди этого шума и гама и дождя за окном, когда я чуть не рассказала ему, чем чреват будет для него через несколько месяцев этот маленький живот, где переваривается сейчас его хваленый хумус, но я сдержалась и не сказала ни слова. Когда мы вышли из ресторана, он довез меня до самого автовокзала, но не ограничился этим, а вышел со мной, купил мне билет, довел меня как маленькую и умственно отсталую девочку до места посадки, поставил в очередь, но и тогда не ушел, а дождался, пока я сяду в автобус и даже пока автобус тронется, и мне было приятно, что за мной так ухаживают, так заботятся и я могу как бы отдаться в его руки, уступить, потому что на самом деле я уже и сама хотела вернуться домой, перестать носиться за ним под дождем, но в то же время было немножко обидно смотреть, как планомерно, пускаясь на разные хитрости, он добивается своей цели — удостовериться, что я наконец убралась из Иерусалима, будто я какая-то чокнутая, которая неизвестно зачем вторглась на его территорию… а не человек, который приехал к нему с поручением, желая сделать доброе дело…