Леонид Корнюшин - Полынь
— Есть! — сказал Иван.
Тетка Вера, вздохнув, пристально посмотрела на молодых людей и вышла.
— Обождите, запишу ваши адреса, — сказала рыжая, уже не глядя на них.
— У нас нет адресов, — сказал Иван.
— Тогда фамилии. Кладите, чего вы! — прикрикнула она грубо-насмешливо на Шуру.
Шура, нагнувшись, положила ребенка на продранный диванчик. Рыжая быстрыми, ловкими руками стала раскручивать его. Выражение доброты появилось в ее лице, но не к ним — к ребенку. Ребенок сразу перестал скулить и затих.
— Мочится нормально? — спросила рыжая.
— Вроде, — кивнула головой Шура.
— Навроди Володи, — хмыкнула маленькая женщина.
— Уходите, — сказала рыжая, записав в толстый журнал их фамилии. — Вы сдали, а мы приняли. У нас много работы.
— Ну, до свиданьица, — сказал Иван извиняющимся голосом, держа шапку в обеих руках.
Рыжая не ответила; согнувшись, что-то делала с ребенком.
…Прошли они шагов сто и, не сговариваясь, остановились. Свернули с дороги под стену развалины, тут не так задувало.
Плохо слушающимися пальцами Иван закурил. Обоим было тоскливо, словно что-то потеряли. Молчали долго. Смотрели в разные стороны.
Шура спросила:
— Что, Иван, загорюнился?
Он шваркнул кулаком по исхлестанной пулями стене.
— Сволочновато вроде… У них и так под завязку.
— А что ж делать-то?
— Видала, какая там рыжая?
— Радости им мало, да и нам с ним тоже.
— Фронт, — точно эхо отозвался Иван.
Он раздвинул ноги и Долго, думая, глядел в землю. Потом положил около стены почти пустой вещмешок и пошел назад. Спустя немного появился с ребенком. На крыльце показались две женщины в белых халатах.
А он, засовывая в карман шинели пол-литра молока, сказал громко и несколько торжественно:
— Четыре кило весит. Что-то да значит!
XIVЧерез час далеко за спинами у них остался город.
Шли большаком. Изъеденный оттепелью, излизанный сырыми ветрами, толокся под сапогами в мелкое крошево снег. Пятнами, рыжими плешинами темнели бугры, впереди и с боков сине громоздились леса. Разбитый снарядами дуб около самой дороги — лет двести прожил на свете — обрастал молодыми сучьями.
— И война не взяла, — указал глазами на дуб Иван.
Шура оглянулась назад, укачивая ребенка, попросила:
— Погоди. Не могу, заморилась. Руки мерзнут.
— Дай-ка жителя.
— Нет. У тебя будет плакать. Я ничего. Маленько постою только. А куда мы придем?
— Куда-нибудь.
Иван подкинул повыше вещмешки, надвинул чуть ли не на нос шапку. В голове плавала путаница. «Гордый, могли бы у сестры остаться». Сердце хотело видеть хорошее, а злое отскакивало; за четыре военных года должно бы оно опустошиться — такими бывают одни черные пни, жалкие остатки могучего леса после пожара, — оно же призывно и радостно билось под сукном шинели.
В голову полезли какие-то хмельные мыслишки. Он-то слабым себя еще перед жизнью не чувствовал… Он глядел перед собой, на обожженную землю, и сызнова полымем встали в памяти картины войны. Холодная ночь на левобережье Днепра… Он ползал на животе, минируя, — одинокая душа перед бедами; потом ощущение своей силы на земле, когда, казалось, недоступный смерти, он проходил с оружием в руках по горьким дорогам и полям России, — не забудет, пока живой.
— Что ты молчишь? — донесся до него наконец голос Шуры.
Иван замедлил шаг, остановился. Придется в каком-нибудь селе, видимо, весну переждать.
А Шура вдруг закричала:
— Смотри! Это же грачи!
Иван вгляделся по направлению ее руки. На прогалинках, истекающих седым дымом, дегтярно-черными комками ходили по летошнему бурьяну грачи. С хозяйской проворностью обшаривали птицы еще скованную стужей землю, подпустив очень близко к себе людей. Особенно поразили их два грача. Обессилев от долгого перелета из-за теплых морей, один грач блаженно лежал на примятом клочке сухобылья, чистил лапкой свой сизый лакированный нос, а другой, упруго разводя отливающие синевою крылья, длинным носом гладил его спину. Затем, отдохнув, они легко оторвались от земли, покувыркавшись немного, плавно сели поодаль, оглядывая поле.
— Это у них любовь, — усмехнулся Иван.
Шура удивилась:
— У птиц?
— А ты думаешь? Любовь даже в травинке. Во всем.
Ветер низом нес горьковатый запах летошней сгнившей травы, из низин тянуло сыростью. Иван остановился, долго нюхал, сказал:
— Чабрец и за зиму не смерз. Живой!
— А я ничего не чую, Иван, — сказала Шура.
Ею овладела апатия, шла, механически переставляя ноги, только бы идти и ни о чем не думать.
Дорога сползла в овраг. Налитые соком, кровяно светились кусты ольхи. Кусты вербы едва приметно вынашивали желтоватые бугорки сережек. Обернутый бело-розовым ситчиком, тесно стоял по склонам молодой березняк. На одной березе кто-то сделал засеку, воткнул в белое мясо древесины желобок. С него прозрачными капельками слезился сок. Иван протоптал в потемневшем снегу тропку к березе, опустился на колени, высосал, зажмурясь, несколько капель, встал, уступив место Шуре.
— Сильней шампанского. Пей, — и подложил мешок, чтобы она уперлась в него коленями.
Шура тоже пососала; облизывая сладкие вспухшие губы, сказала счастливым голосом:
— Мама, бывало, по ведру его приносила. Мы квас делали. Кре-епкий, как самогонка.
Он выдернул желобок, швырнул в кусты, пальцами притер лохмотья бересты, заглаживая рану на дереве, — береза благодарно вздрогнула, запела тонко и радостно и будто белей еще стала.
— Пацаны ради потехи портят. Быстро нынче сок пошел. Лето, значит, холодное будет, — сказал он.
— Нет, не должно чтобы холодное, — возразила Шура, подумав и посмотрев вокруг, на приметы.
В природе было глухо, пустынно, и тихонько кто-то невидимый открытому глазу все понемножку просыпался и наполнял эти печально-тихие, грустные поля чем-то новым, радостным, отчего у человека само собой с губ срывается улыбка. Все живое осторожно отходило от зимы.
Сбоку дороги, завязывая хитрое кружево, тянулись в разные стороны заячьи следы, рядом шел волчий, широкий и крупный. В кусте торчал клок бурой шерсти. Иван сказал:
— Волчица брюхо чесала. Линька, видишь, началась, — и хрустнул мускулами, весь потянулся. — Дождались наконец весны!
Безлюдная проселочная дорога, изогнутая меж курганов, уходила в сумерки и пропадала где-то. Провода на столбах пели все одним, удручающим, колыбельным, тоном.
Подал голос ребенок. Иван наклонился к нему.
— Дай мне, замерз небось?
— Нужно искать ночевку, — озабоченно сказала Шура, оглядываясь.
Иван глянул вправо: близко раскидывалась по косогору уцелевшая деревня, над ней витыми хлопушками чернели дымки — пахло оттуда жизнью.
— Самим пожрать тоже не худо бы, — принюхиваясь, сказал Иван.
XVСвернули к крайнему высокому дому, спрятанному за новым, еще не усохшим плетнем. На дорогу глядело пять окон в резных голубоватых наличниках. Под сараем, со стрех струилась капель.
Выглянула из хлева старуха.
— Нам обогреться бы, — сказал Иван.
Скрипнула из дома дверь, оттуда вышел бледный, одетый в тряпье мальчик лет десяти, с испуганным выражением на маленьком лице старичка, остановился в сторонке и замигал болезненно.
Старуха, ни слова не говоря, повела их в дом. Крыльцо и сени были новые, кругом стоял запах свежего дерева, но не обжитости, а скорей той же разрухи.
Иван потягивал носом воздух — пахло теплым ржаным хлебом немыслимо вкусно!
В доме где-то за стеной сонно, как бьющийся об стекло шмель, урчала самопрялка. На полу лежали бордовые половички; около стены — кованный железом, закрытый на замок сундук; чисто побелена русская печь. В углу, на иконах, завешенных вышитым полотенцем, тлели лики святых. Милые звуки тронули сердце Ивана: в дежке, под скамьей, охлюпко, распирая покрывало, бродило и весело шепталось тесто.
Ивану и Шуре тесто напомнило дом, мать, давнюю жизнь, детство.
— С едой худо, не гневайтесь, — сказала старуха, проследив цепкий взгляд Ивана, заскользивший по столу. — Разжились мучицы, семью кормим. А их у нас, глядите, восемь душ.
Заскрипел пол, Иван обернулся. Из боковой двери вывалили мал мала — не то четверо, не то пятеро лохматых детей: три мальчика и две девчонки. Женщина молодая появилась из сеней.
— Хлопца чужого присыновили, — сказала старуха. — А куды деться-то? — И она указала в окно на бледного мальчика, которого Иван увидел на улице.
Появился, поскрипывая рыжими сапогами, пожилой мужчина в стеганке и ватных брюках. Пегая скомканная борода его знаком вопроса выглядывала из-под отворотов. Присел около порога, сказал отвлеченно:
— Ох, беда, беда! — и осмотрел пришедших подозрительно.