Ада Самарка - Игры без чести
9
Границу должны были переходить недалеко от Берегового. Очередь собралась огромная — предприимчивые граждане ехали в братскую Венгрию за качественными туфлями и прочим дефицитным ширпотребом, а пограничники их за это не уважали, бумаги оформляли медленно и всячески демонстрировали свое осуждение. Зоя Михайловна не спала уже вторые сутки. Автобус не отапливался, и ей казалось, что этот последний участок пути — самый тяжелый, чтобы не мерзнуть, приходилось укрываться чужими пустыми сумками. Последние три ряда кресел сняли, выстелив пол сплющенными картонными коробками. Народ ехал хамоватый, простой.
Сперва Зоя Михайловна ни с кем особо не разговаривала, потом, когда начинало светать, вышла на улицу узнать, отчего так долго стоят. Постепенно проявляясь, грязное серое утро открывало припорошенное снегом поле, редкую просеку, и, даже несмотря на морозец, вокруг стояла странная устоявшаяся вонь человеческих экскрементов. Очередь автотранспорта бледным, заиндевевшим составом, как мираж, уходила далеко вперед, растворяясь за плавным поворотом. Замерзший поезд-призрак. Вокруг стояла мертвая тишина, из-под тонкого, в дырах, снежного покрова торчал редкий коричневый сухостой.
— Скоро поедем? — спросила она у водителя, кажется уже нетрезвого.
— Куда поедем?
— В Будапешт, — глухо сказала Зоя, чувствуя всю неуместность вопроса.
— Дня через три, это в Чопе по неделе стоят…
На границе провели четверо суток.
Спасла Наташкина водка, которую та почти насильно запихала Зое в сумку, этот горький эликсир русской живучести, вакцина от голода, холода и боли, от социального неравенства, обиды на власть, от собственной беспомощности, машина времени, нейтрализатор памяти. Сгодилось и сало — огромный полуторакилограммовый кусок, купленный на Бессарабке, хорошо просоленный, завернутый в белую льняную тряпочку.
Периодически приезжал мотоцикл с коляской, и очень дорого продавали хлеб и сырокопченую колбасу, но мужичье из автобуса ходило четыре километра в город. Хотя пограничники ругались, но в лесопосадке все равно разводили костры, в прокопченных котелках варили еду, и со стороны все это выглядело почти романтично — короткие серые дни, разлапистые хвойные ветви, прогнувшиеся от снега, покусывающий сырой мороз, грязный черный дымок и мрачные, оплывшие от ватников темные фигуры, похожие на грачей, сидящие на разбитых деревянных ящиках.
Периодически ходили греться в один из соседних автобусов. Ночью спали вповалку — лишь бы теплее.
К моменту пересечения границы все были настолько индифферентны к происходящему, что особой радости не испытывали: так, еще один повод выпить. Водку все к тому моменту ненавидели, но состояние болезненной холодной похмельной трезвости было еще хуже.
Оценить сам Будапешт на месте тоже не пришлось — быстро реализовав дрели и инструменты с лампочками, Зоя, чуточку придя в себя, купила несколько пар сапожек, туфли редких маленьких размеров и много женского белья — и дорого, и места мало занимает. Домой ехали уже в другом автобусе. Топили, как в бане. Салон перегородили товаром на две части, и вот там, в темной норе из картонных коробок и стянутых бечевкой тюков, под равномерный гул автобуса, под запыленной тусклой желтой лампочкой, болтаясь от дорожных неровностей, опьяненная, распаренная Зоя Михайловна отдалась на скинутых ватниках какому-то случайному попутчику.
10
В 1988 году вышел наконец закон о кооперации. В соучредители Зоя Михайловна взяла совсем спившуюся Наташку и ее близкого друга, скульптора Феденьку. Имея печать, счет в банке и чековую книжку (основные атрибуты председателя кооператива), можно было уже арендовать помещение и упорядочить сеть розничного сбыта, возглавляемую комиссионной лавкой на Житнем рынке и тянущуюся мелкими перекупщиками вокруг всего правобережного Киева — аж до Святошина, где только начинали приторговывать странные белозубые негры.
Оформляя бумаги на магазин — первый собственный магазин, — Зоя Михайловна испытывала странную брезгливость, почти никаких положительных эмоций, ну, разве что нечто сродни медицинскому азарту, какой бывает при вскрытии абсцесса. Почему-то переступить именно эту грань было тяжелее всего — все, что было ранее, носило какой-то стихийный характер, делалось, чтобы просто выжить. Теперь она стала вдруг по ту сторону прилавка, это самое страшное, чем пугала себя в юности: синие весы «Тюмень», баба в нарукавниках и золотых сережках, крупная и надменная, ловко насыпающая совочком крупу в кулек.
Иногда по ночам ей снились парящие потолки концертных залов, торжественность подогретого софитами воздуха, запах кожаных футляров и музыка — плотная, осязаемая, сплетениями пульсирующих жилок разлетающаяся к люстре, волной о бельэтаж, пылью прозрачных капелек в волосы и за воротники, под рукава на запястьях. Хор звонким стаккато ложащийся на кончик носа, касающийся щек и мочек ушей.
Жить становилось однозначно хуже. Казалось, что, вырубив в свое время виноградники, власть нарушила что-то еще, очень важное, без чего вся система начинала болеть и чахнуть. В консерватории стали задерживать зарплату. Это было как-то так странно — слова фальши, экстатические признания в любви великому монстру теперь, в серости, убогости, бедности, среди плодящихся странных личностей с грязными руками и золотыми зубами — правящих из подполья живыми деньгами и живым миром, — были как страшная насмешка, дикий стеб, оживший авангард из снов. Валяющиеся в слякоти цветы из папье-маше: декорации уже промокли и начинали разлагаться. Девицы пошли патлатые, с черными кругами под глазами, с кучей колец и браслетов, злые какие-то. Атомные детки.
Без всякой жалости Зоя Михайловна ушла из консерватории. Культуры и творчества там все равно не было. На занятия по гражданской обороне отводилось больше часов, чем на историю искусств! В Славкиной школе еще велись какие-то идеологические занятия, был красный уголок, его самого принимали в пионеры, но школа — это закрытая среда, зато за ее пределами лебединая песня пожилой учительницы уже превращается в маразматическое кваканье, там все живут по другим законам. Славке казалось, что все это красное-красное, отчаянное, лучшее в мире, самое счастливое, самое правильное, самое справедливое (нарисованная в учебнике стена Кремля, цветущая вишня и шарики в небе) было когда-то, было, как бессмертие и совсем другой мир в детстве, просто родился он слишком поздно. Или оно есть там, где-то, в Москве, например, в самом ее центре. А вокруг творилось что-то неладное.
Распрощавшись с консерваторией, Зоя Михайловна за тридцать рублей в месяц арендовала хороший кирпичный гараж на Сырце. Склад продукции сперва был устроен в Наташкиной квартире, но из-за чудовищной антисанитарии возникала масса проблем. В коробках заводились тараканы. Еще подворовывали друзья ее друзей — без всякого злого умысла, там вообще все были веселые, добрые, просто как-то так получалось… По точкам развозила либо сама — натолкав в сумку, замотавшись бабьим платком, если стоял мороз, — либо просила помочь кого-то из знакомых. Но постепенно встал вопрос об автомобиле. Так, среди всей этой разрухи, уже общепризнанной, в голодном, обледенелом раннем 1989-м, когда стали отменять профсоюзные льготы, разваливались предприятия, не платили зарплату и с прилавков окончательно исчезало все то немногое, что было там раньше, — Зоя Михайловна вдруг села за руль подержанных «Жигулей» голубого цвета. Поскольку вся жизнь ее была в общем-то безрадостной, то и это приобретение расценивалось больше как досадная необходимость — ведь ездить ей особо не нравилось, ну, разве что зимой, когда печечку включить. Были неприятности с ремонтом. Так просто найти мастера было нереально. Один, видать, любил мужеподобных баб, тягловых лошадок… или просто та редкая женщина, что оказалась за рулем автомобиля, обязана была разделить с ним ложе… кто знает. Но Зоин первый синяк под глазом был получен именно в авторемонтном гараже ради спасения никому не нужной чести. Успешного спасения, между прочим.
Стоит признать, что ее партнерами в звериных (иначе не назовешь) совокуплениях, лишенных разума, памяти и логики, бывали иногда чудовища и пострашнее франтоватого автомеханика. Там, в поездках, Зоя отрывалась. Это было ее запрещенное, запредельное, о чем нельзя даже думать. Второй загадкой остается отсутствие пагубного воздействия от подобных мероприятий на ее женское здоровье — при стихийном отсутствии каких-либо предупредительных мер.
В университете дела тоже шли неважно. Среди знакомых Александра Яковлевича началось повальное бегство на Запад. Страна, почерневшая, облезлая, уже тихонько вибрировала, как перед взрывом. У Александра Яковлевича тоже была серьезная возможность уехать, не одна даже. Но именно тщеславие, а также здоровье мамы, ухудшающееся с каждым годом, делали отъезд, несмотря на всю нелюбовь к Советам, почти нереальным. А ситуация была такова, что профессор Александр Ильницкий становился никому не нужным. И если повальное хамство было раньше хоть как-то локализовано в овощных магазинах и жилищно-эксплуатационных конторах, то теперь оно заразой, озлобленной плесенью покрыло все вокруг. Приходилось унижаться, с боем отстаивая даже право купить мыло. Мыло, кстати, было удивительным — в желтой глянцевой коробочке и пахло так, как дорогие импортные парфюмы. — Смотри, Рита, турки, низшая раса можно сказать, всегда шли далеко позади нас и вон какое мыло делают, какое мыло… позор…