Андрей Волос - Аниматор
— Ну да, — отвечаю я, пожав плечами. — По расписанию.
— Будьте добры, загляните ко мне минут на десять, договорились?
Понятно. Я заработал новую порцию его нудных нравоучений. И Тельцов хочет их на меня вылить. Насчет того, что не нужно опаздывать. И что искусство анимации требует высокой сосредоточенности… Честняга, трудяга, семьянин. Все знает, всех учит. Жалко, сам ничего не может.
Не дано-с. А как же? Да никак: дар администрирования искупает отсутствие иного…
— Ко мне пожалует один… э-э-э… визитер. Мне бы хотелось, чтобы вы присутствовали при разговоре. Хорошо?
Ах, вот как — визитер!
— Конечно, конечно, — киваю я.
А он еще хмурится и трясет пальцем мне вслед.
— Обязательно, Сергей Александрович! Обязательно!..
Анамнез 2. Валерий Ребров, 61 годОдно из двух колес вихлялось и требовало замены. Несколько раз крутнул пальцем. Вздохнув, накинул куртку и повернул собачку замка.
— Ты пошел? — сказала жена, а потом вдруг воскликнула, всплеснув руками: — Валера! А бутыли-то? Забыл?
Ребров оглянулся и захлопнул отворенную было дверь.
— Тьфу ты! — сконфужено сказал он. — Задумался…
Она снова скрылась в спальне, а он привычно продернул ремень в ручки на горловинах и приторочил растопыренную гроздь трех пластиковых бутылей к тележке. Пустыми они почти ничего не весили.
— Ты сам обедай, пожалуйста, — невнятно сказала она, проходя к большому зеркалу в прихожей тем странным танцующим шагом, что проявляется, когда полная женщина оправляет на ходу не до конца еще надетое платье. Одернув подол, вынула изо рта заколки и добавила: -
У меня сегодня кафедра. Мусор захватишь?
Хлопнула дверь подъезда, и солнечное сияние, дальний гул, шорох и запах палой листвы, навалившиеся со всех сторон, заставили его удивленно вскинуть голову и повести носом. Остановившись на секунду, оглянулся и с удовольствием потеребил бороду. Рукоятку тележки перехватил поудобнее, а пакет с мусором взял в другую руку.
Скоро он вышел к шоссе и повернул направо — вдоль длинного забора неврологической больницы. Ветер отрясал ветви ржавых тополей. На шоссе была пробка — к центру тянулся густой, медленный, раздраженно вскрикивающий поток машин.
Дойдя до угла, Ребров рассеянно пересек рельсы (к счастью, ни с той, ни с другой стороны трамваев в этот момент не было) и спустился в подземный переход.
Желто освещенная кафельная кишка перехода была пустой и гулкой. Шаги прыгали между стенами, как бильярдные шары, и с треском отскакивали друг от друга. Гулкое эхо отвлекало его от размышлений. Ребров невольно морщился. Когда наконец вторая лестница вывела его обратно к солнечному свету и ровному шуму ветра, он испытал облегчение — снова ничто не мешало думать.
Больше всего в жизни он любил думать. Собственно, жизнь и была способностью думать: порождать отчетливые образы, неоспоримые сущности, любое доказательство реальности которых является избыточным, — все равно как лезть из кожи, отстаивая объективность существования земли или неба.
Думать, думать!.. Временами его раздражала почти полная невозможность сознательно участвовать в деятельности собственного мозга. Мозг оставлял ему роль пассивного наблюдателя, пусть радостно удивленного неожиданно открывающимися видами, но все же вечно огорченного невозможностью участвовать в выборе новых направлений.
Попытки понять механизм мышления, разобраться в причинах его самостоятельности занимали немалую долю раздумий Реброва. Впрочем, он давно знал, что усилия такого рода напрасны, поскольку попытки осмысления деятельности мозга предпринимались с помощью самого мозга — все равно как исследовать швейную машинку посредством самой же швейной машинки…
Физика? Да, почему-то он стал физиком. Теперь и не вспомнить — сам решил? внял совету отца? В общем, подал документы в университет, не прошел по конкурсу, направил стопы в педагогический и был принят.
Физика давалась ему легко, даже слишком легко — она представала завораживающей игрой, о правилах которой он всегда мог догадаться.
Учился, правда, с петельки на пуговку, на тройки — в силу все той же невозможности толком сосредоточиться на предметах практических: зачетах, экзаменах. Тетрадки с лабораторными работами терялись, контрольные оставались недописанными. В конце концов получил диплом
— и первый же самостоятельный урок доказал, что его призванием является что угодно, но только не необходимость разбираться, почему
Петров не знает закона Ома, а Сидоров не имеет понятия об ускорении свободного падения…
Он дошел до ворот парка и свернул направо, под укрытие шумящих деревьев. Строптиво кувыркаясь и кружа, яркая листва летела вниз, куда повелительно указывали тонкие персты солнечных лучей. Над головой она шумела широко, просторно, словно говорила о чем-то вечном и радостном; а под ногами — куце, хрипло, как будто хотела высказать последнюю жалобу, но при этом страшилась огласки, да и сил хватало только на пару слогов.
Миновав ворота и пройдя еще метров сто по асфальтированной дорожке, он остановился, чтобы перехватить рукоятку тележки. Несколько секунд тупо смотрел на собственную левую кисть, державшую пакет с мусором.
Вот тебе раз. Минут пятнадцать назад его следовало кинуть в контейнер возле дома. Снисходя с заоблачных высот, разум нехотя возвращался в мир тележек, рук, ворот, деревьев, бутылей, дорожек, отбросов — всех этих утомительных мелочей жизни…
— Фу ты, черт! — затравленно пробормотал он.
Воровски приседая и оглядываясь, Ребров сделал несколько нерешительных шагов в сторону решетчатого забора и, неловко размахнувшись, швырнул пакет за ограду. В полете из него вывалилась пластиковая банка из-под сметаны и горсть яичной скорлупы. Еще не прозвучал тот резкий шорох, с которым пакет упал в траву, а он уже поспешно шагал прочь, вжав голову в плечи и ожидая оклика.
Слава богу, никто не кричал в спину, не требовал вернуться.
Ходьба настраивала на привычный лад. Мысли, встревоженные было неприятным казусом, постепенно концентрировались, возвращаясь к тому, что уже несколько дней не давало ему ни минуты передышки, если не считать двух или трех часов неспокойного, сплошь из каких-то разноцветных клочков, сна.
Как правило, его занимало что-нибудь такое, что было давно продумано кем-то другим, многократно перепроверено, признано истиной и разлетелось по миру неисчислимыми профанными копиями. Предмет его интереса не требовал столь напряженного труда, и все же мозги, зачем-то к нему приступив, уже не давали покоя, заставляя до тошноты крутиться на бесконечной карусели повторяющихся размышлений. Он был бы рад сойти с лошадки и нетвердо встать на землю, с удовольствием чувствуя, как мало-помалу утихает головокружение, но остановками заведовал кто-то другой, а у самого Реброва не было под руками даже самого завалящего рычага.
Так, например, в прошлый раз его донимала теория Большого взрыва, и четыре или пять дней не удавалось от нее отделаться. Безмерный пузырь гравитации возникал перед глазами во всей своей неохватности… быстро ссыхался… схлопывался в ноль… и тут же беззвучно вспучивался новым взрывом, вновь порождая исчезнувшее было время и бесконечно разметывая пространство и материю, — а Ребров пытался понять, зачем это все происходит.
И не мог.
Четыре или пять дней — это был обычный круг его раздумий, после которого он получал два или три дня передышки, то есть более или менее нормальный сон и способность более или менее связно рассуждать о предметах повседневных. Ближе к финалу мозг, утомленный бессонницей, раздраженный непрестанной работой, начинал барахлить, как изношенный, попусту искрящий электромотор. Эту работу можно было бы сравнить с работой мельничных жерновов, если только вообразить, что мука вновь слипается в зерна, требуя все нового и нового помола.
Наплывы глухой пелены, покрывавшей кругозор оптическим дребезжанием вроде ряби телевизионного экрана, чередовались с приступами леденящего грудь вдохновения, когда скорость рассудка удесятерялась, но взамен дрожали руки и накатывала тошнота.
На сей раз его терзала мысль русского философа о необходимости воскрешения мертвых.
Мысль эта была воспринята Ребровым позавчера из какой-то дурацкой телепередачи об успехах отечественной анимации. Вел ее какой-то крупный специалист в этой специфической области, отрывистой фамилии которого Ребров не запомнил. Это был человек с круглой кошачьей головой, неряшливыми черными усами, плачущим, как у вокзального побирушки, голосом и такой постановкой речевого хозяйства, что все время казалось, будто он сейчас скажет вообще все, что знает; этого, однако, не происходило, поэтому слушать его было так же тягостно, как принимать затянувшиеся роды.