Илья Эренбург - Падение Парижа
– Но ведь это катастрофа! Отдать Францию в руки людей, которые еще вчера отрицали родину!
– Погодите, вы затронули важный вопрос. Собственно говоря, для этого я и хотел с вами встретиться. Вы курите? В том, что «Ла вуа нувель» будет поддерживать Народный фронт, я не сомневаюсь – вы достаточно опытны и дальновидны. Притом я согласен прийти газете на помощь.
– Но…
– Теперь о самом главном. Эти люди охвачены патриотической лихорадкой. Они ненавидят фашизм. Все это понятно, но опасно. Ваша газета должна стать органом пацифистов: братство народов, экономическое единство Европы, жизнь крохотных существ, которых не надо подвергать опасности, слезы матерей, все, что угодно, лишь бы мир! Мир во что бы то ни стало!
– Но роль Франции?..
– Лучше быть счастливой Андоррой, безмятежным Монако, чем развалинами Карфагена. Я не верю в победу Франции. Мы устали, нам надоело влюбляться, ревновать, затевать драки. Это закон природы, и только Тесса способен в шестьдесят лет изображать мартовского кота. Вы скажете, что французы храбрый народ? Конечно! Когда-то они прошли с «Марсельезой» по всей Европе, об этом в школе учат. Но теперь мы разжирели. Мы слишком хорошо живем, боимся рисковать. Кто пойдет сражаться за престиж или за справедливость? Лаваль? Морис Шевалье? Вы? Одним словом, если Ремарк напишет еще один роман, покупайте права и по телеграфу. А за деньгами остановки не будет.
Жолио задумался; потом он воскликнул:
– Вы все же гениальный человек! Я не знаю, к чему это приведет, но меня увлекает идея: мир, мир во что бы то ни стало! Перековать мечи…
Дессер усмехнулся:
– Вы забываете, что я имею некоторое отношение к военной промышленности. Сотни тысяч французов живут делом. Притом, если мы ослабим военную продукцию, на нас нападут. Главное – сбить температуру; я повторяю: у них лихорадка свободы. Пишите, что войны хотят поставщики пушек, «двести семейств».
Жолио небрежно засунул чек в бумажник.
– Я напишу замечательную статью: «Дессер против «двухсот семейств».
– Глупо и неправдоподобно. Напишите лучше: «Дессер, как и прочие представители «двухсот семейств», жаждет потопить народ в крови». Это убедительней…
Улыбаясь, он добавил:
– …Может быть, и верней.
Вбежав в редакцию, Жолио крикнул машинистке:
– Люси, с сегодняшнего дня я повышаю ваш оклад на триста, нет, на пятьсот франков!
Он был счастлив, ему хотелось, чтобы все кругом радовались. Весь день он отдавал приказы:
– Разыщите левых писателей с именем!
– Карикатуру на Муссолини!
– Что-нибудь трогательное о рабочих!
– Мемуары – ужасы Вердена!
– Скажите Фонтенуа – может не стараться. Погодите, не надо говорить! Пусть пишет. Пригодится, не теперь, так через год…
Он ужинал на Монмартре; домой вернулся поздно и разбудил жену. Он принес ей чайные розы, которые купил в ночном ресторане; розы были полузавядшими и сильно пахли. Жолио шепнул жене:
– Четыреста тысяч! Это такое счастье!..
Потом он снял ботинки, надел ночные туфли, выпил залпом стакан минеральной воды и вдруг, с непонятной ему самому грустью, сказал:
– А Франция тю-тю!.. Теперь скоро конец… Недаром я сегодня встретил двух священников, это к беде.
8
Вечером того же дня всемогущий Дессер и скромный инженер Пьер Дюбуа шли по набережной Сены. Оба молчали. Пепельные тона, которые присущи Парижу, спокойствие, идущее от Сены с редкими огнями барж, каменный лес собора Нотр-Дам – все это располагало к молчанию. Они прошли мимо Аль-о-вэн; к свежему ветерку примешался терпкий запах вина. За оградой Зоологического парка в темноте кричали встревоженные весною звери. Замелькали огни автомобилей, мчавшихся по мосту к Лионскому вокзалу; и снова сгустилась синеватая сырая тишина.
Гармония между домами и рекой, старые названия узких улиц: «Улица деревянного меча», «Улица маленького монаха», «Улица двух гербов», тайны города, прожившего большую жизнь, по-разному волновали обоих. Дессер провел день с Тесса, с Жолио, с цифрами, с ложью; он угрюмо сутулился. Зрелище замирающего города он воспринимал как проводы, как те минуты, когда близкие рассаживаются вокруг сложенных чемоданов, не находя слов, способных преодолеть пустоту разлуки. А Пьер радовался вечеру и камням, как радовался он смутной, затаенной красоте Аньес. Распахнув пальто, он жадно дышал ветром. Эта весна казалась ему первой; никогда прежде он не знал такого большого и вместе с тем простого счастья. Он мог бы свернуть в одну из боковых улиц и до рассвета рассказывать зверям Зоологического парка или реверберам о прелести, о сердечности, об уме Аньес.
Вместе с любовью иные чувства кружили голову Пьера. Как многие другие, он верил, что эта весна будет весной для его страны. Отец Пьера был социалистом. Мать рассказывала, как в Перпиньян приезжал Виар; он у них ужинал после митинга. Однажды отец вернулся домой весь в крови: они хотели спасти испанца Феррера от расстрела; жандармы избили демонстрантов. Пьеру тогда было семь лет; он проснулся ночью и, увидев кровь на щеке отца, заплакал. Отца убили на войне. Незадолго до смерти он писал жене: «Они заплатят за все – будет революция!»
Революция – это слово, как солнце в туманный день, томило сверстников Пьера. Когда началась война, они еще были детьми; вместе с толпой они жгли молочные «Магги», кричали «в Берлин!», восхищались шароварами зуавов и высокими неуклюжими такси, которые увозили солдат к Марне. Потом они увидали безногих, изуродованных, отравленных газами. Тыл вонял карболкой, чернел вдовьими платьями. Приезжая в отпуск, отцы говорили о вшах, о грязи окопов, о трупах, разлагающихся среди проволочных заграждений. Они упрямо повторяли: «Будет революция!» Начались солдатские бунты: голос «Авроры» дошел до Шампани.
Был короткий час радости, когда рожок горниста возвестил о перемирии. Подростки, вместе со взрослыми, всю ночь танцевали на улицах. Им говорили: «Вы-то будете счастливы…» Вернувшись домой, солдаты нашли равнодушие и скаредность. Начались забастовки. Испуганные буржуа травили революцию, как дикого зверя; все было пущено в ход: клевета и слезоточивые газы, демагогия и тюрьмы. Коммунист с ножом в зубах был нечистой силой, которой Пуанкаре пугал завсегдатаев «Кафе де коммерс» и фермеров.
Революция ушла в ячейки партии, в тесные кружки, в горькие раздумья обманутых. Изредка она напоминала о себе то стачкой шахтеров, то уличной перестрелкой. В горячий день тысяча девятьсот двадцать седьмого года она всполошила столицу: великодушный народ возмутился казнью Сакко и Ванцетти. Как птицы, взлетели булыжники, и еще раз парижская мостовая покрылась рабочей кровью.
Жить становилось все труднее и труднее. Кризис остановил ткацкие челноки и заселил призрачными постояльцами ночные бульвары. Прошло пятнадцать лет со дня перемирия, и революция снова выглянула на улицы Парижа. «Неужели и нас погонят на войну?» – спрашивали сверстники Пьера, выкинутые из жизни и рано состарившиеся.
Пьер плохо разбирался в политике; он доверял словам. Два года тому назад он чуть было не погиб за чужое дело: в темную февральскую ночь он принял ложь за правду. Вспоминая потом об этом, он мучительно краснел. Он говорил себе: «Я – сын рабочего». Теперь он боялся отстать от Мишо. Но кровь по-прежнему его пугала. Слова механика казались ему чрезмерно взыскательными. Он хотел революции веселой и шумной, как майский дождь.
Возле станции метро стояла девушка; она нервно глядела на двери, на часы, кого-то ждала. У нее было лицо обиженного ребенка. Дессер вдруг сказал Пьеру:
– Значит вы женитесь на учительнице?
Пьер не стал спорить; он и не спросил, как Дессер догадался о его сердечных делах. Пьеру захотелось выговорить вслух имя, заполнявшее тишину улиц; он ответил:
– На Аньес.
Дессер остановился, внимательно посмотрел на Пьера, на его черные глаза, на большие белки, на блаженную полуулыбку и тихо добавил:
– Я вам завидую.
– Но…
Он чуть было не спросил: почему бы и вам не жениться? Но вовремя спохватился. Дессер понял.
– Это очень банально, но ничего не поделаешь… Меня любили до слез, до угроз покончить с собой; только любили не меня, а деньги. Что же прикажете делать? Скрывать, кто я? Раздобыть шапку-невидимку?
– Вы можете расстаться с деньгами. Ведь вы не спекулянт. Вы инженер. А если это для вас обуза…
– Нет, я деньгами дорожу. Почему? Наверно, потому, что деньги – власть. Не почести, а настоящая власть, возможность решать все за других. Зачем мне это? Я сейчас сам пытаюсь разобраться… Обременительно? Да. Но приятно. И потом это – отрава, не явная, как у кокаинистов, это входит в кровь, вроде сифилиса.
Они шли теперь по темной улице. Как воспаленный глаз, краснел фонарь полицейского участка. Женщина рылась в мусорном ящике. Накрапывал дождик. Дессер продолжал:
– Этим отравлены все, это общее несчастье, от этого никто не откажется, ни «двести семейств», ни двадцать миллионов. Будут драться. За Францию – нет, а за свои деньги – до последнего издыхания. Война? Не выйдет. И революция не выйдет. Люди боятся потерять. Вот у этой женщины ничего нет, ей не страшно. Но сколько таких?