Елена Колядина - Под мостом из карамели
Мальчики целились в девочек из артиллерийского орудия, найденного поисковиками в болоте.
– В марте 1942 года около тысячи человек были осуждены за каннибализм, – извлекла экскурсовод последний козырь.
Два мальчика, сверкнув брекетами, вцепились в девочек зубами. Лета ударила взвизгнувшую одноклассницу. Учитель ткнул всех, до кого дотянулся, в спины и рюкзаки, и непедагогично пригрозил наказать трудом:
– Каждый будет писать работу на тему обороны блокадного города в годы Великой отечественной войны.
Дети возмущённо зароптали, и потянулись за экскурсоводом в следующий зал. Всех выстроили в ряд перед фотографиями. Заиграла скорбная музыка.
– Смотри, дистрофик! – воскликнул было мальчик, жаждавший острых развлечений, но притих, не ощутив поддержки. Все наконец-то смирились с необходимостью открыться в жалости и безмолвно смотрели на снимок умирающего от голода обнажённого человека.
– Но даже эти 125 блокадных грамм хлеба наполовину состояли из овса, шелухи, целлюлозы, – сообщила, воспрянув, экскурсовод. – Люди пытались есть кожаные ремни, столярный клей.
Лета глядела на витрину, за которой стояли весы с медными тарелками. Точно такие же, с кованой станиной и лебедиными указателями, только чашки были начищены до солнечного блеска, Лета видела в парижской кондитерской, продавец взвешивал на них жевательные конфеты клоунской раскраски. Перед блокадными весами лежал кусок хлеба, тёмный и пористый, как старая пемза, мутные обломки то ли мыла, то ли гудрона, обрезки копыт и осколки вываренных костей.
– Осенью фашистам удалось разбомбить продовольственные склады, – донеслось до Леты, экскурсовод не теряла надежды «достучаться до детских душ» проверенными методами. – Сгорели тысячи тонн продуктов, сахар плавился, потоки сиропа пропитали почву, ленинградцы снимали её и ели.
В завершении выступления экскурсовод – в качестве награды за установившуюся дисциплину – поведала о слоне, которого убила упавшая на зоопарк бомба. Слон вызвал оживление. Затем всем разрешили побродить по залам.
Больше всего экскурсантов собралось в тёмной комнате с конусом желатина под лампой, железной кроватью, похожей на старую кладбищенскую ограду, и шершавой тарелкой радио, за которой щёлкал метроном. Мальчики рассматривали блиндаж, лампу из гильзы и телефонный аппарат, девочки стояли перед фотографиями – лежащие на улицах трупы, обледеневшие дома. Заплакала только Лета, у остальных девочек глаза были накрашены, поэтому приходилось крепиться.
На улицу вышли молча. Одноклассника, знавшего анекдот про двух дистрофиков, а так же обнаруженный в котлете синий ноготок съеденной сестрёнки, слушали хмуро.
– Ну как хотите, – обиделся он. – Может, выпьем, тогда? По 125 блокадных грамм?
– Задолбал! – сказала Лета, одноклассники её поддержали.
– Давайте не будем заливать горе, это плохая привычка, давайте запьём его чаем, горячим, как сострадание, – педагогическим голосом предложил учитель, удовлетворённый содержательной частью экскурсии. «Если бы этого слона не было, его нужно было бы придумать», – рассказывал он по приезде коллегам в учительской. И повёл класс в литературное кафе на Невском.
Перед отъездом всем дали время на шопинг. Учитель приобрёл атлас города, Лета – магнит на холодильник с изображением бутылки кетчупа чили, её сосед по парте – маленький российский флажок и колоду карт.
Поезд мчался сквозь снежное крошево, колеса стучали, как чугунный метроном, пассажиры, замотанные в простыни и одеяла, лежали неубранными мертвецами, на боковой полке, завернутый в ватку и бумагу, дышал восковый младенец. По серой ледянке шла распухшая от голода родина-мать, а рядом с ней бежали околевшие собаки.
За Тверью Лета вместе с матрацем свалилась в проход, прямо в свинцовую полынью, полную зимних кроссовок и ботинок. Ее душа кричала, как люди в горящем вагоне.
– Совсем одурели! – возмутилась бабушка, которой Лета с порога кинулась рассказывать про склады, голод и людоедов. – Нашли, куда детей вести!
Бабушка тайно недолюбливала блокадников – нарочно выжили, чтоб теперь удостоверение иметь и прибавку к пенсии. Как будто те, кого, как и её, ребенком вывезли из окружения в тыл, от голода не умирали!
– Сахар, слон, голова… Вечная русская матрица, – папа с хрустом раздавил матрицу ладонями. – Господи, сколько можно! Отец народов, голодомор, Гулаг! Беломорканал, Соловки, холокост! Нельзя взывать к добрым чувствам, рассказывая о зле. Тошнит! Выворачивает! Воспитывать нужно красотой мира, а не ужасами войны! Я хочу красоты. Как я хочу красоты! Яркой или сумрачной, истонченной или мощной, но – живой! – Папа умел говорить художественно.
– Не переживай так, милый, – рассеянно произнесла бабушка, пропустив папино страстное выступление. Она страдала о своём, в её душе, как в большевистском подполье, клокотала классовая ненависть к более удачливым в количестве льгот ровесникам-пенсионерам.
– Хватит взывать к памяти истлевших потомков! – закричал папа. Слово «предки» он, видимо, счёл не достаточно изящным. – Я не могу плакать по жертвам войны восемьсот двенадцатого года, как наши внуки не станут лить слёзы по этой чёртовой голове и по этому слону. Потому что длинные светлые волосы – это уже не трагедия, а триллер и фарс. Довольно мумий, они меня не возбуждают!
– Тогда зачем же ты так кричишь, милый? – поморщилась бабушка.
Лета уселась на пол возле дивана и заткнула уши.
Конечно, говорить об этом внучке было не совсем нравственно, но очередная прибавка к пенсии блокадников поднялась тёмной волной, и бабушка уже не могла сдержаться, ловко сублимируя собственную обиду в вину учителю.
– Дети и так в потоке негативной информации, одно телевидение чего стоит – убийства, разврат. Так им ещё на каникулах про людоедов! За наш счёт съездил и такое придумал! Как будто других музеев нет!
– А я бы своими собственными руками кое-кого сожрал, – сказал папа зверским голосом, намекая на нескольких разрушителей российской культуры, особенно на двух московских архитекторов, которые за деньги раздвигали свои архитектурные ноги.
– Хотите имена?! – папа смело сжигал мосты.
Имён продажных ремесленников никто не захотел. Они были известны даже Лете и произносились папой не иначе как в едких аллегориях.
– Прекрати! – поморщилась бабушка и мелко, словно в рот что-то попало, поплевала через левое плечо, чтобы папа в самом деле, кого-нибудь не съел.
У папы были ревнивые отношения с деятелями искусств и с самим отечественным искусством, и чем ближе оно припадало к современности, тем большей папиной ярости подвергалось. «Черный квадрат» папа без всяких веских причин называл усами фюрера, «Памятник порокам» – снами педофила, а любые собрания галерей на Крымском валу – акцией в супермаркете. «Озабоченный пекинес», «старый халтурщик», «возбуждённая болонка», «крысиный король» – для каждого российского художника у папы находилось отеческое слово. «Ты мой ангел», – умилялась бабушка папиному стремлению очистить ряды художников и архитекторов от ремесленников и шарлатанов. «Какой ангел, бабушка, – усмехалась Лета. – Вместо крыльев у папы павлиний хвост».
– И вообще, я хотел бы попасть в ад! – зловеще сказал папа. Он любил всех пугать – чтобы одумались и поняли, как плохо будет без него. – В самое пекло! Там, по крайней мере, не лицемерят, отвечая на вопрос: «Можно ли есть девушек во времена великих бедствий и в успенский пост?».
– Не оригинально! Прости, господи, мою душу грешную, – бабушка перекрестилась на календарь с фотографией храма.
После перестройки она решительно покинула племя атеистов, имея, впрочем, в духовном запасе куличи и крашеные яйца, и вскоре стала «во что-то такое верить»: осеняла спину сына крестным знамением, воткнула за дверной косяк осиновый прут, хранила в холодильнике хозяйственный запас святой воды и церковных свечей и пыталась с помощью заговора снять с папы венец безбрачия. Папа в религиозном отношении тоже был на перепутье: православие привлекало его словами «Русь святая» и позолотой, буддизм – кармой, индуизм – вегетарианством и йогой. А Лета, не знавшая, крещёная она или нет, верила в леденцовых зайцев.
– Только в аду, где открывается истинная сущность каждого из нас, можно вдохновиться на создание величайшего шедевра, – исторг папа. – Рай не дает вдохновения, он слишком прост, примитивен, умиротворен, в нем нет возбуждающего огня! Искусство, как и человек, рождается в результате искушения!
– Ладно, пойду-ка я обед готовить, – сдалась бабушка и пошла на кухню.
– Я даже благодарен кое-кому за инфернальные муки, иначе я не создал бы того, что создал, – крикнул папа ей вслед. – Истинное искусство высвобождается из подсознания, которое и есть адское подземелье каждого из нас, пылающее грехом и звериными инстинктам!