Андрей Волос - Хуррамабад
Глава 3. Кто носится вскачь по джангалам
Мызин еще вчера твердо сказал «нет», потому сейчас Митька сидит возле кухонной палатки, безразлично насвистывая.
Мерген с Володей собираются ехать. Утро уж позднее, а собираются с ленцой, неторопливо. Понятно — им ведь не в маршрут…
…Это в маршрут выходят рано, встают затемно, когда еще проблескивают сквозь ледяной воздух сиреневые утренние звезды и воздух сам сиреневый. Бормоча что-то непослушными спросонья губами, когда с высокой травы на ноги брызжет обморочно холодная роса, Митька нетвердой трусцой спускается к ручью и окончательно просыпается уже здесь, у воды. А Клавдия Петровна поднялась вообще бог весть когда, и у нее уже все готово: очаг едва дымится, догорают в нем дрова, а на большом плоском камне — он будто специально здесь тыщу лет лежал, дожидался, когда же, наконец, понадобится! — стоит здоровущая кастрюля, котелок и пятилитровый чайник. Сейчас Клавдия Петровна расстелет возле палатки большой квадратный брезент, положит на середину две буханки хлеба, пять ложек и банку с сахаром. Пожалуйте, кушать подано… Сидеть на брезенте неудобно, ноги затекают.
А еще через полчаса лошади заседланы, и Митька нетерпеливо переминается, держа Орлика в поводу.
Мызин невыносимо медленно протирает очки красным платком, снова сажает их на свой траченный солнцем нос, оглядывает всех и говорит недовольно: «Ну что, поехали?..»
И тогда Митька начинает торопиться. Вот и Мызин ему говорил — не торопись! — и Володя тоже, и сам он уже сто раз зарекался, а все равно ничего с собой не поделаешь — даже руки начинают от спешки подрагивать! Он перехватывает повод покороче и делает два шага, чтобы оказаться от Орлика с левого боку, и тут же, еще не примерясь, сует ногу в стремя. А оно высоко — ой высоко! — потому что Орлик нормального лошадиного роста, а Митька-то — нет. То есть для своих-то лет он тоже нормального роста, но в сравнении со взрослым человеком все же коротышка; потому и стремена на его седле вон аж куда затянуты!.. Он сует ногу в стремя и, чтобы не упасть, хватается за седло; и тут же оказывается наверху, сам не поняв как. Должно быть, выглядит это смешно, потому что Мерген всегда скалится, да и Володя порой улыбнется. Конечно, если бы у Митьки были такие же длинные ноги, как у Володи, он бы тоже не стал торопиться: сунул ногу в стремя и — р-раз! Неторопливо, плавно взлетал бы в седло… Впрочем, сам Мызин тоже не больно-то плавно в седло взлетает. Не потому, конечно, что не умеет садиться. Просто ему все равно, как это выглядит со стороны — плавно, не плавно… Он берется за холку, и его Карий, словно проснувшись, напрягается, мотает головой недовольно. А Мызин, не обращая на него внимания, сует в стремя сапог и, прильнув на мгновение к лошадиному боку, возносит все свои девяносто килограммов на полтора метра вверх. Карий чуть прогибается в спине, переступает, снова мотает мордой, гнет шею, будто норовя цапнуть Мызина за ногу. А Мызин еще ерзает, усаживаясь как следует, и из сапога у него торчит рукоять короткой камчи, а полевая сумка сползает набок, и тогда он привычным движением забрасывает ее за спину.
— Ну что, поехали?..
И они трогаются друг за другом. Впереди Мызин, за ним Васильич. Там, где можно, они пускают лошадей рядом, чтобы чуть только не цеплялись стременами, и толкуют на ходу о делах, о разрезах, о каком-нибудь там девоне или юре — то есть о том, в чем Митька почти не разбирается и что звучит для него всего лишь как аккомпанемент постукиванию копыт. За ними Мерген или Володя, потом Митька, а следом за Митькой еще кто-то — Володя или Мерген: Митьке Мызин не позволяет быть замыкающим. Так они едут гуськом друг за другом — утром к югу, вечером — к северу, и с каждым днем все заметнее становится протоптанная в густой траве тропа от палаточного лагеря до края долины.
Долина? Нет, это не долина. Чтобы снова спуститься в долину, пришлось бы целый день дотемна гнать коней — то быстрой рысью по широкой тропе, пересекая мелкие саи и ручьи, то пробираясь по душным зарослям и щебенистым склонам, на которых человек, осторожно ведущий лошадь в поводу, чувствует себя слишком прямоходящим. Лошадьми — до кишлака Гулинор, а оттуда начинается автомобильная дорога, прорубленная в горах. По ней все дальше, дальше… уже до самой долины.
Долина там, внизу… должно быть, по ее пыльным пространствам по-прежнему неуверенно, будто ощупью, ходят бескостные знойные вихри. Жара и пыль… поля, поля, поля… раскаленная лента шоссе. Шоссе пересекает желтую равнину и снова карабкается в бурые горы, петляет через два перевала, а в конце концов сбегает к дымной чаше Хуррамабада…
Здесь-то не долина — просто обширное горное плато. Вокруг него сияют ослепительные пики заснеженных вершин. С одной стороны оно покато загибается в обрыв, с другой — круто дыбится скалистым склоном. Здесь растет зеленая трава, торчат свечи эремурусов и лошадиные копыта стучат мягко, словно по кошме.
Добравшись до конца плато, они разъезжаются: Васильич с Мергеном — одна пара, Мызин с Володей — вторая. С ними и Митька — третьим.
Таков порядок в маршрутные дни, а сегодня — камеральный. Сегодня все по-другому. Мызин с Васильичем скоро сядут в большой палатке, поднимут полы, чтобы продувало ветром. Будут курить, чинить карандаши, переговариваться, шуршать калькой. К вечеру Васильич надуется, потому что Мызин докажет ему, что в Чашмасоре надо сделать еще два маршрута. Но это к вечеру, да и то не наверняка. Клавдия Петровна, проводив их в маршрут, обычно забирается в палатку и досыпает. А сегодня завтрак был поздний, ленивый, да к тому же грядет обед, так что спать ей некогда, будет распевать песни да чистить картошку, резать капусту на фанерке. Володя с Мергеном едут в кишлак Обикунон, в магазин — за сигаретами и, наверное, за водкой. В общем, у всех дела, один Митька ходит как неприкаянный. Придется таскать воду Клавдии Петровне, или Мызин еще почище что придумает, а в Обикунон его не пустил; так вчера и сказал: «Нечего ордой мотаться… Только лошадей гонять!..»
* * *— Ну, ничего, проедутся… — говорит Васильич, словно заговаривая совесть. — Семь километров всего. Правда, лучше бы пораньше, а то жарко будет…
Все уже позавтракали и разбрелись, а Васильич все еще сидит на брезенте, скрестив ноги. Отпивает глоток чаю, вздыхает, щурится на солнце. Точно так же, как хозяин, щурится на солнышко Васильичев рыжий пес по кличке Зарез. Он лежит на траве метрах в трех от хозяина, положив угловатую голову на лапы, и мирно, расслабленно, даже с нежностью следит за тем, что происходит у людей.
Когда Васильич ставит кружку на брезент, в глазах у Зареза появляется какой-то блеск.
Васильич неторопливо лезет в карман, достает сигареты, вынимает одну, нюхает, разминает. Чиркает спичкой и пускает голубой, быстро разоряемый ветром клуб едкого дыма. Затянувшись, горбит плечи, кашляет, что-то булькает и содрогается у него в горле, хрипит и хрупает; Васильич сгибается, машет рукой и, наконец, отхаркнув, со щелкающим баллистическим звуком сплевывает мокроту.
Зарез мгновенно вскакивает, в три скользящих шага оказывается возле и жадно слизывает плевок, повисший на траве.
— Тьфу, болван! — с досадой говорит Васильич. — Пошел!
Зарез боком, пятясь, мягко перебирая лапами и преданно щурясь, возвращается на прежнее место.
— Я же его и наказывал, дурака, — как будто оправдываясь, говорит Васильич. Он смотрит на Митьку. Митька морщится, как от кислого. Вся его круглая веснушчатая физиономия сморщилась, даже облупленный нос становится в складочку. — А потом думаю — ладно. Нравится, жри…
Он тянется к чайнику, наливает себе четверть кружки.
— Вообще-то пес боевой, — говорит Васильич, отпив. — Охотницкий.
Возле загона возятся Володя и Мерген. Мерген держит кусок кошмы, а Володя режет его ножом пополам.
— Сейчас уедут, — безнадежно говорит Митька. — В Обикунон.
— Семь километров, — кивает Васильич.
Он испытывает особенное удовлетворение (совсем не злорадное) от того, что кто-то на его глазах седлает лошадь и должен будет затем трястись на ней по жаре семь километров туда и семь обратно, а он в это время может делать что хочет, то есть сидеть на брезенте с кружкой чаю в руках, курить и щуриться на солнце. Митька тоскливо смотрит туда, где Володя и Мерген режут кошму, но не встает и не идет к ним, потому что чувствует обиду не только на Мызина, но и на весь мир: в том числе и на Володю с Мергеном — вот они скоро заседлают и тронут, и все будет плясать и двигаться перед их глазами, пятна зелени будут сменяться пестрыми красно-желтыми пятнами камней и щебня и золотыми крапинами яркого, слепящего солнца на листве кустарника, и тропа нырнет в этот кустарник, в ущелье… А он будет таскать воду или еще чем-нибудь таким же увлекательным займется.