Эмма Донохью - Комната
Когда приходит время смотреть телевизор, она выбирает планету диких животных, где показывают, как черепахи зарывают в песок свои яйца. Из скорлупы вылезают маленькие черепашки, но мама-черепаха уже ушла, это очень странно. Интересно, встретятся ли они когда-нибудь в море, мама и ее детки, узнают ли друг друга или просто будут плавать рядом.
Передача о диких животных заканчивается слишком быстро, и я переключаюсь на другой канал. Здесь двое мужчин в одних трусах и теннисных туфлях бешено мутузят друг друга.
— Эй, вы, драться нельзя, — кричу я им. — Младенец Иисус на вас рассердится.
Но тут мужчина в желтых трусах заезжает волосатому прямо в глаз.
Ма стонет, как будто он ударил ее.
— Мы что, так и будем это смотреть? — Я говорю ей: — Через минуту приедет полиция со своей этой виий-а, виий-а, виий-а и отведет этих плохих парней в тюрьму.
— Но ведь это же бокс… грубый, но все-таки спорт, и боксерам разрешают драться, если они надевают специальные перчатки. Все, время закончилось.
— Давай поиграем в попугая, для пополнения моего словарного запаса.
— Хорошо.
Ма подходит и переключает телевизор на планету красной кареты, где женщина со взбитыми волосами, играющая роль босса, задает людям вопросы, а сотни других людей хлопают в ладоши. Я напряженно вслушиваюсь, как женщина разговаривает с одноногим мужчиной; я думаю, он потерял ногу на войне.
— Попугай, — кричит Ма и выключает звук.
«Я думаю, наиболее мучительным аспектом для всех наших зрителей является то, что вам пришлось пережить, — это как раз больше всего трогает…» — повторяю я слова ведущей.
— У тебя хорошее произношение, — говорит Ма и поясняет: — Мучительный значит грустный.
— Давай еще раз.
— То же самое шоу?
— Нет, другое.
Она включает новости, понять которые еще труднее.
— Попугай. — Она снова выключает звук.
— «А со всеми этими дебатами о лейблах, которые следуют сразу же за реформой здравоохранения, не забывая, конечно, о середине срока…»
— Больше ничего не запомнил? — спрашивает Ма. — Тем не менее ты хорошо справился. Только там было не слово «лейблы», а трудовое законодательство.
— Какая разница?
— Лейбл — это этикетка на помидорах, а трудовое законодательство…
Я громко зеваю.
— Ну, это не важно. — Ма улыбается и выключает телевизор.
Я ненавижу, когда картинка исчезает и экран снова становится серым. В эту минуту мне всегда хочется плакать. Я забираюсь на мамины колени. Она сидит в кресле-качалке, и наши ноги переплетаются. Ма — колдунья, превратившаяся в огромное головоногое, а я — принц Джекер-Джек, который в конце концов убегает от нее. Мы щекочем друг друга, потом Ма подбрасывает меня на ноге, а под конец мы изображаем острые тени на стене, у которой стоит кровать.
После этого я предлагаю поиграть в кролика Джекер-Джека, который всегда ловко обманывает братца Лиса. Он ложится на дорогу, делая вид, что умер, а братец Лис обнюхивает его и говорит:
— Не буду я тащить его домой, он слишком дурно пахнет… — Ма обнюхивает меня с ног до головы, строя уморительные гримасы, а я изо всех сил сдерживаю смех, чтобы братец Лис не догадался, что я живой. Но мне никогда не удается этого сделать — в конце концов я заливаюсь смехом.
Я прошу маму спеть смешную песенку, и она начинает:
— Червяк вползает, выползает…
— Тебя он смело поедает, — продолжаю я.
— Он ест твой нос, он ест твой глаз. И на ногах меж пальцев — грязь.
Потом, лежа на кровати, я принимаюсь сосать, но мой рот скоро засыпает. Ма относит меня в шкаф и укутывает по шею в одеяло, но я высвобождаюсь из него. Мои пальцы отстукивают ритм по красному концу одеяла. В эту минуту раздается бип-бип — это дверь. Ма подскакивает и ойкает — наверное, она ударилась головой. Она плотно закрывает дверцы шкафа.
В комнату врывается холодный воздух, я думаю, что это воздух из открытого космоса и пахнет он замечательно. Дверь издает звук бамп, значит, Старый Ник уже вошел. Сон с меня как рукой снимает. Я встаю на колени и смотрю в щелочку, но вижу только комод, и ванну, и еще круглый краешек стола.
— Похоже, что-то вкусное, — раздается низкий голос Старого Ника.
— А, это остатки праздничного пирога, — отвечает Ма.
— Надо было напомнить мне, я бы подарил ему что-нибудь. Сколько ему уже, четыре?
Я жду, когда Ма поправит его, но она молчит.
— Пять, — шепчу я. Но она, должно быть, все-таки услышала мой шепот, потому что подходит к шкафу и сердитым голосом произносит:
— Джек!
Старый Ник смеется — а я и не думал, что он умеет смеяться.
— Смотри-ка, оно умеет говорить.
Почему он сказал оно, а не он?
— Хочешь выйти из шкафа и померить свои новые джинсы?
Он говорит это не Ма, а мне. В моей груди стучит данг-данг-данг.
— Он уже почти уснул, — говорит Ма.
Но я не сплю. Жаль, что я прошептал слово «пять» и он меня услышал. Надо было мне сидеть тихо.
Они о чем-то разговаривают.
— Ну хорошо, хорошо, — звучит голос Старого Ника, — можно я отрежу кусочек?
— Он уже засох. Если ты хочешь…
— Нет-нет, я ничего не хочу, командуешь тут ты.
Ма ничего не отвечает.
— Я здесь всего лишь рассыльный, выношу мусор, хожу по магазинам детской одежды, забираюсь по лестнице, чтобы убрать с окна снег, всегда к вашим услугам, мадам…
Я думаю, он сказал это с сарказмом. Сарказм — это когда тон не совпадает со словами, которые произносит человек.
— И на том спасибо. — Голос у Ма какой-то чужой. — После этого стало светлее.
— Обидеть человека не трудно.
— Прости. Большое спасибо.
— Так больно бывает, когда рвут зуб, — говорит Старый Ник.
— Спасибо за продукты и джинсы.
— Не стоит благодарности.
— Вот тебе тарелка, может, в середине он не такой сухой.
Я слышу, как что-то звякает — наверное, она угощает его пирогом. Моим пирогом.
Минуту спустя он говорит каким-то смазанным голосом:
— Да, совсем зачерствел.
Рот у него набит моим пирогом.
Лампа с громким щелчком выключается, и я подпрыгиваю от неожиданности. Я не боюсь темноты, но не люблю, когда она наступает внезапно. Я ложусь под одеяло и жду.
Когда под Старым Ником начинает скрипеть кровать, я принимаюсь считать эти скрипы пятерками, по моим пальцам. Сегодня их двести семнадцать. Я считаю до тех пор, пока он не вздыхает и кровать не перестает скрипеть. Я не знаю, что произойдет, если я не буду считать, но я всегда считаю.
А что происходит в те ночи, когда я сплю? Не знаю, может быть, Ма считает вместо меня. После двухсот семнадцати скрипов все затихает.
Я слышу, как включается телевизор, они слушают новости, в щелку я вижу танки, но это совсем неинтересно. Я засовываю голову под одеяло. Ма и Старый Ник разговаривают, но я уже не слушаю.
Я просыпаюсь в кровати. На улице идет дождь, — я догадываюсь об этом потому, что окно на крыше затуманилось. Ма дает мне пососать и тихонько поет «Я пою во время дождя».
Молоко в правой груди сегодня совсем не вкусное. Я сажусь на кровати, вспомнив вчерашний разговор.
— Почему ты не сказала ему заранее, что у меня день рождения?
Ма перестает улыбаться.
— Я думала, ты уже спал, когда он пришел.
— Если бы ты сказала ему, он принес бы мне подарок.
— Как же, принес бы, — произносит она, — он всегда только обещает.
— А что бы он принес? — Я жду ее ответа. — Надо было напомнить ему.
Ма вытягивает руки над головой.
— Я не хочу, чтобы он тебе что-нибудь приносил.
— Но воскресные подарки…
— Это совсем другое, Джек. Я прошу у него только то, что нам нужно для жизни. — Она показывает на комод, там лежит что-то голубое. — Кстати, вот твои новые джинсы.
Она уходит пописать.
— Ты могла бы попросить, чтобы он сделал мне подарок. Я никогда еще не получал подарков.
— Но ведь я сделала тебе подарок, разве ты забыл? Твой портрет.
— Мне не нужен этот дурацкий портрет, — плачу я.
Ма вытирает руки, подходит ко мне и обнимает:
— Ну, успокойся.
— Он мог бы…
— Я тебя не слышу. Вдохни поглубже.
— Он мог бы…
— Объясни мне, в чем дело.
— Он мог бы принести мне щенка.
— Что?
Я не могу остановиться и говорю сквозь слезы:
— В подарок. Он мог бы принести мне настоящего щенка, и мы назвали бы его Счастливчик.
Ма вытирает мне глаза тыльной стороной ладоней.
— Ты же знаешь, у нас нет места для собаки.
— Нет, есть.
— Со щенком нужно гулять.
— Мы гуляем.
— Но щенок…
— Мы много бегаем по Дорожке, и Счастливчик мог бы бегать с нами. Я уверен, что он бегает быстрее тебя.
— Джек. Щенок свел бы нас с ума.