Максим Кантор - Учебник рисования
— Вы пропустили важный этап, Владислав Григорьевич, — ответил Луговой, — Ленин лишь наметил ход событий. И не мог предвидеть всего. За большевиками не держиморды пришли, за ними пришла интеллигенция. Пришли историки, художники, журналисты, философы — интеллигенты, ущемленные в правах. Их большевики в прослойку определили — а они захотели сами на царство. Оглянулись по сторонам — а во всем мире уже интеллигенция у власти, чем мы-то хуже? Именно интеллигенция — в охоте за своими правами — и стала новым революционным классом. Кто пришел вслед за пролетариатом? Именно вы, Владислав Григорьевич, пришли на смену путиловским рабочим — с вас и спрос.
VIПавел переводил взгляд с одного собеседника на другого. Каждое слово разговора потрясало Павла, он старался запомнить все в точности, чтобы пересказать домашним.
— Я уже слышал, — сказал Кузин, — снова будет выходить «Колокол» в Лондоне, да? Что ж, западничество и европеизм — наша последняя надежда.
— Есть еще одна — непройденный путь евразийства.
— Евразийство — это тупиковый путь, — заметил Тушинский с презрением.
— Да и западничество — тоже тупиковый путь. Так и мечемся всю жизнь между двумя тупиками, — это сказал человек, стоящий к ним вполоборота, из другой группы. Он сказал это как-то неожиданно зло, и сам растерялся от своего тона. Никто не звал его вмешиваться, да и подслушивать тоже не звали. Встрявший в беседу человек заморгал, хотел было извиниться, потом понял, что и это нелепо, и отвернулся так же бестактно, как и влез в беседу.
Семен Струев перешел к следующей группе, откуда и пришла реплика. Он знал всех в этом зале.
Другая группа, состоящая из профессора истории Сергея Татарникова, искусствоведа Рихтера и протоиерея Николая Павлинова, тем временем обсуждала иные вопросы — не злободневные, но онтологические. Татарников, как обычно, пикировался с Рихтером, а протоиерей их примирял. Татарников просто подхватил обрывок беседы соседей и, по своей привычке спорить, встрял с мнением. Теперь он продолжал разговор с Рихтером. Соломон Рихтер говорил так:
— Россия по историческому развитию своему — приговорена быть пограничной территорией. Так сказать, фронтир. Между Великой степью и европейской цивилизацией, между быстро бегущим временем Запада и медленным временем Востока.
— Для чего, скажите на милость, употреблять французский термин frontiere, говоря о России? — возразил ему Татарников. — Почему «фронтьер»? Нам, русским, всегда мнится: вклей иностранное слово — и дело прояснишь. Добро б хоть Россия с Францией граничила. А граничит она с Афганистаном да с Чечней, при чем тут frontier? Скажите уж по-турецки или на фарси. Разве я не прав, батюшка?
— Россия — трансформатор; если представить, что есть трансформатор, переключающий не энергию, а время… — гнул свое Рихтер.
Отец Николай, не имея привычки вслушиваться в слова других, говорил раскатисто:
— Ах, как это трудно — понять себя. Чего нам не хватает, так это культуры. Культура должна проявляться буквально во всем. Ведь что такое культура? А? В Равенне, например, — говорил отец Николай, — великолепная форель. И это не мешает смотреть на мозаики. Головокружительная красота — дух захватывает; мозаики, от которых сердце бьется так, что аж в ушах звенит, и когда от всего этого хочется просто, вульгарно передохнуть, спускаешься с холма, и слева… Вы бывали в Равенне? — спросил он Рихтера.
— Да. То есть сам не бывал, — сбитый с толку Рихтер развел руками, — но мозаики знаю. По книгам.
— Я сейчас о другом. Так вот, обычный, совершенно ординарный ресторанчик, из тех, куда заходят на бегу, перехватить кусок на скорую руку. Ждешь там найти какую-нибудь позавчерашнюю пиццу. Думаешь, вот сейчас шмякнут на тарелку кусок прогорклой мерзости. Но подают свежайшую, только что пойманную и, наверное, доставленную с озера Фузаро — форель. Жарят на рашпере, хрустящая корочка, золотистая, — кстати, хребет у форели отделяется на удивление легко — поливаешь ее лимоном — и с холодным Фраскате…
— Прекрати, Николай — говорил Татарников, — у меня язва, и от твоих рассказов может приступ начаться.
— Это ведь все вместе, Сереженька. Нельзя культуру расчленять на составные части. Какие теперь фронтиры, какие границы? Общий дом, одна территория. Вот ездили мы в Ватикан этим маем, жара страшнейшая, Рим просто плавился. Все буквально истомились по купанию. Филарет говорит: Римини, Римини — потому что помнит, какие там пляжи. Античные еще пляжи. Конференция заканчивается, выходим на площадь — и на тебе: автобус до Монте-Карло. Далековато, конечно, но…
Струев пожал плечо протоиерею, погладил по рукаву Рихтера, оскалился на Татарникова и двинулся дальше. Следующую группу образовали Ефим Шухман, Слава, секретарь Басманова, и Осип Стремовский.
Колумнист «Русской мысли» Ефим Шухман, бескомпромиссный публицист, плохо ориентировался в толпе незнакомых людей. Его парижский опыт подсказал ему выбрать в собеседники человека молодого и думающего, одетого скромно, но чисто: таким оказался секретарь Германа Басманова. Держа юношу под локоть, Шухман излагал ему азы гражданских прав и свобод. Секретарь Слава, привыкший в приемной выслушивать что угодно, терпеливо кивал. Художник Стремовский держал Славу за другой локоть, глядел на Шухмана с почтением и подтверждал Славе его слова.
— Задача сложнейшая, — сказал Шухман. — Не советую обольщаться. Если хотите знать мое мнение, я решительно не советую обольщаться. Ждать, что завтра в этой стране будет рай, — я не советую. Могу пояснить почему (если интересно мое мнение). Вам требуется построить открытое общество. К тому же надо научиться жить в открытом обществе. Менталитет этой страны (понимаете меня?) иной. Я, например (возьмем меня, рассмотрим мой опыт), каждую мелочь должен был учить заново. Понимаете?
— Надо почувствовать дух времени, — поддержал Стремовский. Он говорил в другое ухо Славе, и в голове у того стоял шум. — Открытое общество, резко сказал Стремовский, — это прежде всего информационное поле. Отсутствие информации не дает почувствовать дух времени.
— Справедливо, — Шухман благосклонно встретил помощь. — Если хотите знать мое личное мнение, вам предстоит учить азбуку с самого начала.
— Придется снова учиться ходить, — строго сказал Стремовский Славе, а тот терпеливо кивнул, он был обучен слушать начальство.
Струев миновал эту группу, погладил Славу по рукаву и сказал: вас, кажется, Герман Федорович ищет.
В следующей группе — в нее входили тот самый носатый юноша, что предложил бить часы, эссеист Яков Шайзенштейн, культурологи Роза Кранц и Голда Стерн и совсем юная девушка Люся Свистоплясова — говорили о любви.
— Я ее где-то встречал, — сказал Яков и показал на стриженую девушку, — к сожалению, не в своем гареме.
— Это Юлия Мерцалова. Жена Маркина.
— Виктора Маркина? Диссидента?
— А до него Лени Голенищева. Мерцалова, она же Маркина, она же Голенищева.
— С Маркиным она давно?
— Лет пять.
Когда приблизился Струев, Шайзенштейн сказал:
— В искусстве гоняются за оригиналом. А в любви достаточно репродукции.
— Я сразу пишу копию, чтобы вопросов не возникало, — сказал Струев. — Если невозможно среду преодолеть, надо с ней слиться и разрушить изнутри.
— Страсть разрушает, — заметила Голда Стерн, — не потому, что копирует чужую страсть, — и она поискала глазами Бориса Кузина.
— Верно, — сказала Роза Кранц и тоже поискала глазами Бориса Кузина, — схожих чувств не бывает. Но язык страстей часто похож.
— Ну вот, — подхватил Шайзенштейн, — а меня в редакциях корят за ненормативную лексику. Я матерюсь с одной целью: сделать текст доступным пониманию девушек
VIIТак проходил этот памятный для Москвы вернисаж. День этот впоследствии вспоминали как веху и, действительно, по совету искусствоведа Рихтера сверяли по нему время. Однако проходил этот день легко, сам не замечая своей значительности. Только зрители, энтузиасты, такие, как Павел или Лиза, оставались возбужденными весь вечер и не могли успокоиться. Сами же участники быстро освоились со своим новым положением и вели себя непринужденно. Обмен визитными карточками, приглашения продолжить этот приятный вечер в гостях, назначение свиданий — вечер завершался, как и полагается.
Советник Фергнюген получил приглашение на обед от жены художника Гузкина, той самой, что получила в подарок часы, а до того лишилась супницы. Супруг ее, Гриша Гузкин, познакомившись с австрийским послом, уже обсуждал заказ на портрет с Эдиком Пинкисевичем. «Представляешь, — говорил Гузкин, — он сын Крайского, самого канцлера. Денег, думаю, в семье хватает». «Ты сначала сделай вид, что хочешь подарить, — советовал Пинкисевич, нахмурившись, — он, конечно, откажется. Тогда ты скажи так: ну неудобно же мне с вас брать реальную стоимость. И пусть он покрутится». Первачев нашел в толпе диссидента Маркина, и ветераны правозащитного движения предались воспоминаниям. Они рассказали молодежи о том, как в семидесятых, едва «оттепель» закончилась, их обоих вызвали на допрос на Лубянку к одному и тому же следователю, и они познакомились в коридоре ГБ. При знакомстве, утверждала легенда, Первачев достал из кармана фляжку с ромом (а он всегда ходил с фляжкой рома, еще со времен войны), и они хлебнули по фронтовому глотку прямо на Лубянке. Встретившись теперь вновь, они договорились отмечать ежегодно тот самый день допроса.