Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
На пути к отелю Грегориус прошел мимо психиатрической клиники. Ему вспомнился нервный срыв Праду после кражи. Мария Жуан рассказывала, что на практике в клинике его больше всего интересовали пациенты, которые бродили погруженные в себя, отрешенные и потерянные, непрерывно бормоча что-то вслух. Он и позже не утратил интереса к таким больным и не переставал удивляться, сколько много их появлялось на улицах, в автобусах, на Тежу, изрыгая угрозы воображаемым врагам.
«Амадеу не был бы Амадеу, если бы не заговаривал с ними и не выслушивал их исповеди. Такого с ними еще не случалось, и если он неосторожно давал им свой адрес, на следующий же день они осаждали практику, так что Адриане приходилось выгонять их», — печально сказала она.
В отеле Грегориус прочел одно из последних эссе Праду, которые он еще не знал.
O VENENO ARDENTE DO DESGOSTO — РАСКАЛЕННЫЙ ЯД ГНЕВА
Если другие доводят нас до того, что мы на них злимся: на их беспардонность, неправедность, грубость, — они испытывают свою власть над нами. Она разрастается и вгрызается в нашу душу, ибо гнев подобен раскаленному яду, который расщепляет все наши добросердечные, возвышенные и гармоничные чувства. И лишает нас сна. Лишившись сна, мы держим зажженным свет и злимся на нас самих за нашу злость, которая поселилась в нас как присосавшийся паразит, высасывающий все соки и жизненные силы. Мы злимся не только на вред, причиняемый нам, но и на то, что она варится в нас в собственном соку. Ибо пока мы сидим без сна на краешке кровати, ее виновник живет себе в дальнем далеке и в ус не дует, что нас, как беспомощную жертву, разъедает злость. На пустынной внутренней сцене, освещенной безжалостными прожекторами гнева, мы сами для себя разыгрываем драму с призрачными фигурами, призрачными словами, которые мы бросаем в лицо наших призрачных противников в беспомощной ярости, ярости, что пылает в наших кишках леденящим огнем. И чем сильнее наше отчаяние из-за того, что это всего лишь бой с тенью, а не реальная схватка, в которой мы могли бы нанести реальный ущерб и таким образом восстановить наше душевное равновесие, тем безумнее пляшут призрачные тени и отравляющим ядом загоняют нас в самые мрачные катакомбы наших грез. (Мы яростно надеемся повернуть копье в нужную цель и ночи напролет выковываем слова, которые должны произвести в других эффект зажигательной бомбы, чтобы теперь их кишки пожирал огонь негодования и злобы, а мы, умиротворенные злорадством, спокойно могли бы попивать кофе.)
Как и что бы это значило — найти соответствующее место злости? Мы вовсе не хотим быть бездушными существами, которых никто и ничто не задевает; существами, чьи оценки других исчерпываются обескровленным, холодным расчетом, не бередящим и не будоражащим, потому что по-настоящему их ничего не волнует. И поэтому мы не можем всерьез желать, вовсе не знать гнева и ярости, сохраняя хладнокровие, нимало не отличающееся от глухого бесчувствия. Гнев приоткрывает нам и кое-что о нас самих. Потому я и хочу узнать: как сделать так, чтобы воспитывать и образовывать себя во гневе, извлекая из этого состояния пользу, но не поддаваясь отравлению его ядом?
Я абсолютно уверен, что на смертном одре последней статьей в сводном балансе — горькой, как цианид, статьей — мы установим, что много, слишком много сил и времени растратили на злость и бессмысленное сведение счетов в театре теней, о котором знаем только мы, от которого страдали только мы. Но что мы уже можем поделать, чтобы поправить баланс? Почему родители, учителя и другие наши воспитатели никогда не говорили с нами об этом? Почему не посвятили нас в неизмеримую ценность этого опыта? Не дали никакого компаса, который направил бы нас так, чтобы мы не растрачивали душу на бесполезную разрушительную злость?
Грегориус долго лежал без сна. Время от времени он вставал и подходил к окну. Верхний город с возвышающимся зданием университета и колокольней в полночь выглядел совсем иначе: мрачным, сакральным и даже чуть-чуть пугающим. Он представил себя топографом, вооруженным необходимым инструментом, который тщетно ждет, чтобы его допустили в этот таинственный квартал.
Полусидя, с горой подушек под головой, Грегориус снова и снова перечитывал строки, в которых Праду открывался более, чем во всех остальных:
«Иногда я пробуждаюсь весь в поту с мыслью, что поезд в любую минуту может сойти с рельсов. Да, в основном эта мысль пугает меня. Но в редкие мгновения она озаряет меня, как благостная молния».
Непонятно, откуда вдруг выплыл этот образ, но внезапно Грегориус увидел этого португальского врача, грезившего о поэтическом мышлении, как о рае, сидящим меж колонн крестового хода,[109] в монастыре, ставшем молчаливым приютом для того, кто сошел с пути. Для него «сойти с рельсов» означало, что раскаленная лава его измученной души с невероятной силой переплавила в себе и унесла прочь все, что было в нем от кабалы и невольного тщеславия. Он не оправдал ничьих надежд и нарушил все табу — и в этом нашел свое блаженство. Наконец он обрел покой от скособоченного суда отца, вкрадчивой диктатуры матери и удушающей благодарности сестры, преследовавших его всю жизнь.
И от себя самого он наконец получил покой. Тоска по дому кончилась, больше ему не нужен был Лиссабон с его голубым цветом защищенности. Теперь, когда он полностью отдался внутреннему штормовому приливу и стал с ним единым целым, не осталось ничего, чтобы стоило возводить оградительные валы. Свободный, он теперь мог беспрепятственно путешествовать на край света. Наконец-то ничто не мешало проехать по заснеженной Сибири, не задумываясь о стуке колес, все дальше уносящих его от голубого Лиссабона.
Вот в монастырский сад упал солнечный свет, колонны высветлились, выбелились и наконец растворились, оставляя за собой лишь сверкающую глубину, в которой Грегориус вдруг потерял опору.
Он вздрогнул, проснулся и, немного полежав, успокаивая дыхание, пошел в ванную, чтобы умыть лицо холодной водой. Потом позвонил Доксиадесу. Грек заставил его описать головокружения во всех подробностях. Потом замолчал на целую вечность. Грегориус почувствовал, как в нем подымается безотчетный страх.
— Все может быть, — изрек Доксиадес своим спокойным докторским тоном. — В основном ничего такого, с чем нельзя бы довольно легко справиться. Но надо пройти обследование. Вообще-то португальцы умеют это делать не хуже нас. Но мое чутье подсказывает, что вам лучше вернуться домой. Говорить с врачами на родном языке. Страх и чужой язык не слишком хорошо подходят друг другу.
Когда Грегориус заснул, над университетским холмом забрезжил тусклый рассвет.
43
— …хранятся триста тысяч томов, — монотонным голосом вещала гид, клацая шпильками по мраморным плитам Библиотеки Жуанина.
Грегориус отстал и огляделся. Ничего подобного он еще не видел. Панели, обшитые драгоценными породами тропического дерева, золоченые высокие арки, напоминающие триумфальные, с гербом короля Жуана Пятого наверху, основавшего эту библиотеку в начале восемнадцатого века. Барочные стеллажи с галереями на точеных, украшенных пышным орнаментом колоннах. Портрет Жуана Пятого. Красная дорожка, дополняющая все это великолепие. Он очутился в сказке.
Гомер, «Илиада» и «Одиссея», всевозможные издания в роскошных переплетах, делающих их сродни Священным текстам. Грегориус устремил взгляд дальше.
Через какое-то время он заметил, что его взгляд блуждает по полкам, не останавливаясь ни на чем. Мысли его по-прежнему держались за Гомера. Мысли, которые заставляли его сердце биться чаще, но он не мог сосредоточиться на том, вокруг чего они вертелись. Он зашел в закуток, снял очки и закрыл глаза. Из следующего зала доносился голос гида. Он закрыл уши ладонями и сконцентрировался на звенящей тишине. Секунды убегали, он чувствовал только биение своего сердца.
Да. Сам того не осознавая, он искал слово, которое у Гомера упоминалось лишь раз. Он спиной ощутил, что там, за кулисами его памяти схоронилось нечто, что хотело испытать, не сдал ли он. Он напряженно вспоминал. Дыхание участилось. Слово не приходило. Не приходило.
Группа с гидом во главе прошествовала обратно, посетители трещали без умолку. Грегориус забился в самый дальний уголок, дождавшись, пока не повернулся ключ в входных дверях в библиотеку.
С замиранием сердца он бросился к стеллажам и снял с полки «Одиссею». Древняя задубевшая кожа впилась острыми краями ему в ладони. Он судорожно листал, поднимая облака пыли. Там, где он думал, слова не было. Его не было там!
Он попытался унять дрожь в коленях. Головокружение он почувствовал как скопление туманных облаков, пронесшихся сквозь него и дальше. Методично, шаг за шагом, он прошелся в мыслях по всему эпосу. Нет, ни в каком другом месте этого не могло быть. Но следствием эксперимента стало лишь то, что уверенность, с которой он начал поиск, разлетелась на куски. Пол под ногами покачнулся, и на этот раз происшедшее не было похоже на приступ головокружения. Неужели он ошибся самым неподобаемым образом, и это была не «Одиссея», а «Илиада»? Он стянул с полки следующий том и рассеянно принялся его перелистывать. Движение руки, листающей страницы, казалось механическим и бездумным, забывшим свою цель. С каждой минутой воздушное одеяло все плотнее окутывало Грегориуса, он пытался сопротивляться, размахивая руками, — антикварная книга выпала из рук, колени подогнулись, и, полностью обессилев, он мягко скользнул на пол.