Журнал «Новый мир» - Новый Мир. № 3, 2000
Без ответа остается вопрос, почему же произошел перелом в мировоззрении Лотмана, в результате которого культура превращается из «ставшего» единого потока саморазвития в отрезок между двумя точками бифуркации, из иерархии «мыслящих миров» — в сумму мысленных экспериментов, при помощи которых зажатое между точками бифуркации коллективное сознание пытается компенсировать свою неспособность реконструировать собственное прошлое и предсказать будущее.
Стало ли это результатом безуспешных попыток определить культуру через понятия, заимствованные из точных наук? Может быть, Лотман осознал, что культура — это объект со структурой слишком сложной, слишком текучей и непредсказуемой и что к ней эти понятия неприменимы?
Похоже, что именно в этом аспекте разница между ранним и поздним Лотманом для Егорова несущественна.
Андрей Немзер назвал монографию Егорова «книгой исполненного долга». Конечно же с этим определением нельзя не согласиться, придется только специально указать на некоторые вытекающие отсюда последствия. Прежде всего это сказалось на сглаженном тоне повествования, который можно было бы поэтому обозначить как близкий к агиографическому. Егоров неустанно подчеркивает исключительное мужество, бескорыстие и благородство Юрия Михайловича. Впрочем, личностные качества Лотмана известны достаточно широко. Взять хотя бы те же воспоминания Лотмана о войне, которые Егоров помещает в приложении.
При этом не обходится без курьезов. Поскольку для автора понятия «хороший человек» и «православный» тождественны, он доказывает читателю, что к концу жизни у Лотмана созрело решение принять христианство, только он не успел его осуществить. То, что в зафиксированной текстуально «сотериологии» Лотмана Религия и Культура были альтернативны и что Лотман явно симпатизировал последней, то есть предпочитал Всезнание (иерархия мыслящих миров, семиосфера) Всезнающему Существу (Бог), Егоров не воспринимает как дилемму.
Конечно, влияние личности Лотмана на нравы научного мира трудно недооценить. Вместе с Лотманом в фокусе оказывается культурное сообщество со своим «неприкосновенным запасом», а именно, интеллектуальная и этическая система координат взращенного в Тарту поколения русских ученых. Однако ожидать в книге «исполненного долга» каких-либо серьезных «прикосновений» к этому НЗ не приходится, монография Егорова — книга преимущественно нравоописательная.
Безусловно, мы получаем массу очень ценной информации. Например, выясняется, что причиной появления на свет загадочного термина «вторичные моделирующие системы», над которым ломало голову не одно поколение западных ученых, стала нелюбовь советской номенклатуры к слову «семиотика».
Но в целом получается, что более чем наполовину эта книга — ритуальный жест, порождение принятого в научном мире этикета. Этикет, опять-таки, вещь совершенно необходимая, на нем этот мир и держится. Явная и (кто знает?), возможно, скрытая полемика с другими мемуаристами, сглаживание противоречий, стремление вопросы спорные по возможности обходить стороной — все это для такого жанрового гибрида, каковым является книга Егорова, естественно. Но для тех, кто к поколению Егорова не принадлежит, это существенно затруднит дешифровку его книги.
Впрочем, на что читатель никак не может пожаловаться, так это на скуку. Книга Егорова написана легко и живо. Главное, при знакомстве с ней твердо помнить все то, о чем советуют не забывать историки при работе с мемуарными источниками.
В. К.* * *
I. ДАВИД РАСКИН. Доказательство существования. Стихи 1962–1987. СПб., Омск, Издательство ОмГПУ, 1998, 66 стр
ДАВИД РАСКИН. Запоздалые сообщения. Стихи 1988–1998
СПб., Омск, Издательство ОмГПУ, 1998, 47 стр
ДАВИД РАСКИН. Стихи
«Вестник Санкт-Петербургского Пен-клуба», 1999, № 7, ноябрь
«Есть поэты, приходящие в литературу со стихами, — и есть другие, оставляющие ей свою поэзию, то есть новую тему, свой особый мир, обогащающий и усложняющий наше сознание. Первых правильнее было бы, в сущности, назвать стихотворцами…» (Г. Адамович). Давид Раскин именно поэт. У него — свое видение, свой мир, своя тема. Его непреклонное отрицание «добра и света», позиция человека, не поддавшегося никаким обольщениям жизни и иллюзиям, сосредоточенно выслеживающего жесткие и мрачные стороны бытия (даже сирень у него — «сухая и темная»), как бы смягчаются или, лучше сказать, компенсируются подробностью описания, подробностью, которая дается живым, заинтересованным, умным наблюдением. Его образы и метафоры пластичны и неожиданны, они говорят о гибкости ума и отзывчивости души. Его рифмы точны, он избегает пустых красивостей; благодаря искусному введению разговорных оборотов стихи звучат живой речью; обусловлены психологически переходы от самых приземленных деталей к высокой поэзии.
Должно быть, ты уже умер, а значит,в чистилище или в аду.Загробная кара — это огромный вокзал,Где вечная очередь и не хватает местНа жестких диванах. Где каждый всегдана виду.Никто никуда не уедет, и всех поневолесвязалМерцающий на световом таблонедоступный отъезд.Исходя из вышеизложенного, нетруднопредположить,Что застекленная бездна рождает лишьвечный гул.Бессмысленно выделять из него двенадцатьтонов.Стоячая бесконечность умерит любую прыть!На расписание, словно на звездное небо,взглянул,А ни к чему другому, кстати, и не былготов.
Подробности точны и связаны с мыслью, часто именно ее представляют. Мысль о бесцельности существования — «Как будто в командировке прошла / Вся жизнь. Никому не нужен отчет. / Достаточно только приезд и отъезд / Отметить…» — сопряжена с апрельской погодой и пейзажем; мысль об одиночестве как вьюнок проросла и увила помещение почтамта: «Жеваной бумагой, клеем, пластилином, / Отрочеством пахнет зал… Канцелярский запах, робкий отправитель, / Равнодушный адресат…»; ощущение холода и жесткого однообразия жизни представлено звуками и видом духового оркестра и т. д.
Эта акмеистическая черта поэзии Раскина имеет определенный источник. Рубрика «Современная поэзия Санкт-Петербурга», украшающая изящным курсивом обложку обеих его книг, — не дань формальности, Раскин яркий представитель петербургской поэтической школы.
…Весна у Раскина уподоблена серой оберточной бумаге и «не умеет смешивать краски», «лампочка сеет мглу», но в его установке на пассивное созерцание («Пыль. Купорос на лозе. Гнилостный запах лимана. / Непостоянны значенья в скопище грубых корней. / В час пополудни и дальше — каждая тень безымянна. / Даль развалилась, как фраза, и не жалеешь о ней») кроется что-то неожиданное: мир предстает отражением напряженно работающей созидательной мысли, удивляя необычайным разнообразием оттенков одного и того же серого цвета. Чуткий читатель понимает, что для того, чтобы увидеть это разнообразие (и выразить его), нужно нечто противоположное смиренному попустительству тоске и мрачному абсурду жизни, которое упрямо декларируется в каждом стихотворении. Поэтому он не вполне доверяет заявлениям автора:
Ни одно слово не стоит того,Чтобы сказать его вслух.Ни одна мысль не стоит того,Чтобы ее продолжать.Ни одна жизнь не стоит больше,Чем тополиный пух…
Во всяком случае, нельзя понимать это слишком буквально, да автор на то и не рассчитывает — он слишком искусен. И плач блокфлейты в подземном переходе вызывает у него вздох, который не переводится на язык логики:
Станциями метро, отсчетом десятилетийНе насыщается прошлое. Это ведь толькодля видуКамни вздыхают, скулят старики и детиИ выставляет толпа напоказ нищетуи обиду.Не был и не участвовал, но награждентак щедро,Против желания и, конечно,не по заслугам,Светом и темнотой, тягой подземного ветра,Цепью бесчисленных дней, пробегающихдруг за другом…
Мне кажется, что к иронии, как ни странно, вместе с закадровым мотивом флейты подмешивается, просачиваясь, ненаигранная благодарность. Может быть, против желания автора. Слишком, повторю, он искусен. В этой связи не могу не сказать, что верлибры Раскина производят впечатление омертвевшей ткани, тогда как при появлении рифмы то же самое безутешное пространство, словно обрызганное живой водой, оживает, движется и дышит.
Не в самой действительности, отраженной в стихах Раскина, читатель найдет утешительные и увлекательные возможности, дарованные природой, а именно в мыслительной силе, доказывающей свое существование вопреки всему.