Алексей Кирносов - Два апреля
- Странно вспомнить, что недавно вы учили меня смирению, - сказал Овцын.
- И это верно, - кивнул повар. - Пока можешь смиряться, смиряйся. Не мути воду, не волнуй людей. Если можешь смиряться - значит, бунтовать тебе нельзя. Нет, значит, у тебя непререкаемого основания бунтовать.
Вернувшись домой, он сел к столу и написал письмо матери. Раскрыл ящик, стал искать конверт и увидел среди бумаг пожелтевшую уже телеграмму от второго января: «Дорогая Эра Николаевна сообщите когда я могу приехать Овцына».
- Почему она не приехала? - спросил он.
- Меня не было в Москве, - сказала Эра.
Он продолжал в упор смотреть на нее.
- Я вернулась только шестого и послала телеграмму, что когда угодно, и я очень жду и буду рада. Она не приехала.
Он все смотрел.
- Неужели необходимо вслух произносить, что я была в Сухуми? -сказала она. - Я надеялась, ты не потребуешь этого.
Он разорвал свое письмо, написал другое:
«...Эра просит меня передать тебе глубочайшее сожаление, что ее не было в Москве, когда пришла твоя телеграмма. Она просит тебя приехать. Я тоже... Не удивляйся, если не застанешь меня, и не осуждай. Я скомкал календарь, и у меня уже апрель. Эра расскажет тебе почему. Она все понимает...»
- Если что-нибудь случится, ты никогда себе этого не простишь, -сказала Эра. - Хорошо подумай.
Он заклеил конверт, аккуратно вывел адрес. Писал он довольно коряво, но адрес всегда выводил красиво.
- Еще ночь впереди, - сказал он.
- Только одна ночь?.. Ну пусть! Я была готова к этому, не думай, что я ничего не видела... Сварить тебе кофе?
- Я сам. Ложись спать, малыш.
- Я лягу, - сказала она.
Он сходил на улицу бросить в почтовый ящик письмо; а когда вернулся, в комнате было темно, и он не зашел туда. Сварил кофе и пил, глядя на стены, которые недавно покрасил, на пеструю на окне занавесочку, глядя на плиту, раковину, белый шкафчик, глядя пустыми, равнодушными ко всему этому глазами. Он был как бы в каюте, которая стала чужой и чуждой, потому что закончился рейс. Осталось последний раз помыться, подписать акты, собрать вещички, которых у него никогда не бывало больше чемодана, и выйти, посвистывая, размышляя о том, где же пристроит теперь забавница-судьба.
...Из этого дома не выйдешь посвистывая. Отсюда выйдешь медленной поступью, оглянешься на окошко. Будешь считать недели, сколько их осталось до возвращения сюда. Почтальон спокойно уронит в ящик письмо, над которым склонялся ночью, отрываясь, чтобы прислушаться к глубинному рокоту двигателя, к вою ветра, скрежету льда, перезвону машинного телеграфа.
Он чувствовал, как в густой тишине ночи существо его сплачивается в
тяжелый и плотный комок. Тяжесть эта была приятна, потому что он сам был этой тяжестью и этой плотностью, и скапливалась сила, и она не придавливала, она влекла вверх, а легковесные мелочишки, отваливаясь, устремлялись вниз, исчезали и забывались. Он вспомнил рассуждение инженера Постникова о точке, самой совершенной из фигур.
Когда он под утро пришел к жене, она лежала навзничь, и глаза были раскрыты, поблескивали в темноте. Она протянула руку, коснулась его, спросила:
- Что ты решил?
- То, что решил, - сказал он.
- Я знала. Мне казалось, я слушаю твои мысли. А я дура.
- Ты помнишь, когда мы признались друг другу в любви? - спросил он.
- Мы не признавались друг другу в любви, - сказала Эра. - Мы оставили это для сегодня. Я люблю тебя.
- Я люблю тебя, глупая девчонка, - сказал он, нашел ее руку и прижал к губам.
Не двигаясь, она прошептала:
- Обними меня. До рассвета еще есть время...
Утро пришло раньше, чем хотелось бы, и день промелькнул стремительно и до обидного незаметно. Овцын только и сделал, что купил билет и прочитал в библиотеке подшивку газеты «Водный транспорт» за последние два месяца, но чемодан пришлось собирать второпях, перед самым выходом из дому.
У вокзала он не выпускал Эру из машины, хотел, чтобы она в этой машине уехала домой, но она сильно оттолкнула его и вышла.
- Не такая уж я беспомощная, - сказала она. - Наверное, я даже могла бы нести чемодан.
- Героическая девчонка, - улыбнулся он.
- Ты же меня бросаешь, - сказала она. - Теперь мне не на кого надеяться, только на свои силы... Представляю, как ужаснутся родители, когда узнают.
- Может быть, тебе лучше пожить у них?
Эра посмотрела на него укоризненно и свысока:
- Я самостоятельный человек и буду жить в своем доме.
У вагона она не выдержала и расплакалась.
- Зачем плакать? - говорил он, неумело утешая.- Ты же понимаешь, что все к лучшему.
- Я понимаю, - сказала она, - но никогда еще мне не было так горько.
- Нет, было, - улыбнулся он и вытер платком ее лицо. - Помнишь, ты так же ревела, когда прощалась с собакой Розой.
- Даже в такую минуту ты шутишь, - сказала Эра. - Хорошо, я постараюсь не реветь. Чтобы ты не говорил, что собаку Розу и тебя мне терять одинаково горько.
- Ты не теряешь меня...
- Тебя завтра не будет со мной.
- А ты и завтра будешь со мной.
- Правда? - спросила она жалобным голосом. - Ты не совсем бросаешь меня? Ты не забудешь меня в этом гадком море?
- Ох!.. - покачал он головой.
- Да, - сказала она. - Хоть бы оно высохло! И немедленно пришли .мне адрес, куда писать.
Кончилась и эта минута. Поезд тронулся. Овцын последний раз прижал к себе жену, шепнул на ухо:
- Береги себя.
Догнал вагон, впрыгнул, сказал проводнице, взглянувшей на него неодобрительно:
- Все в порядке.
Проводница проворчала:
- Я же за вас за всех отвечаю. Если что случится, с кого спросят?
Он прошел в вагон, нашел свое купе, раскрыл дверь и увидел даму, снявшую платье, но еще не успевшую надеть халат.
- Надо стучаться, молодой человек, - сказала дама, глядя на него приветливо.
«Надо закрываться на задвижку», - подумал он, сказал «простите» и закрыл дверь. Вспомнил, почувствовав голод, что в поезде есть буфет, пошел через гремящие площадки к шестому вагону.
У двери буфета толпились мужчины, утолявшие не столько голод, сколько жажду. На многих в поезде накатывает мучительная жажда, не позволяющая заснуть, пока не утолят ее у буфета. Овцын стал ждать очереди, прислушиваясь к беспорядочным разговорам веселых командированных, освободившихся на краткий миг времени от строгой опеки жен и начальства.
Внезапно что-то стало мешать ему. Это необъяснимое внушило тревогу. Он подумал, что намерение выпить к бутерброду рюмку коньяку разворошило загнанные в глубинные тайники воспоминания о «Флоренции». Обычно у него проходила тревога, когда он понимал, отчего она, но тут беспокойство нарастало.
Когда пришла очередь, он взял свою тарелку, выбрался из тесного буфета, сделал шаг и застыл в растерянности, увидев стоящую у окна Ксению.
- Ну, не железный ли ты человек, - сказала Ксения. - Я гляжу тебе в затылок уже двадцать минут.
- Я не железный человек, - сказал он и подал ей тарелку.
- Разделим по-братски? - спросила она, смеясь.
- Разделим, - сказал он. - Ты знаешь, какой вопрос вертится у меня на языке?
- Знаю. - Она все смеялась. - Пусть вертится!
Вопрос показался ему жалким, и он был рад, что не задал его.
Не все ли равно, как попала она в этот поезд, не надо тратить силы, стараясь понять то, что все равно не понять. Она посмела попасть в этот поезд. И поэтому он не смеет пожелать ей спокойной ночи и отойти.
Что-то вторглось в его судьбу, и высокий смысл жизни открылся ему на мгновение, и он не стал с любопытством бессилия выяснять, к добру это или к худу, да и есть ли в самом деле разница, да и откуда же ей взяться, когда все на свете так неразрывно сплетено, так проникло одно в другое, что никто, кроме тебя самого, не сотворит из хаоса добра или худа. И он удивился, как долго зрела в его сознании эта такая простая мысль.