Александр Бахвалов - Время лгать и праздновать
— Да! Зою видел!.. — обернулся Мятлев, когда Нерецкой расположился на заднем сиденье. — К тетке наезжала. Что-то не очень веселая?..
Нарочитой серьезностью вопроса Мятлев задним числом извинялся за шутейный тон, какой позволил себе у стола Лизаветы, не подозревая, что опять попал впросак, что теперешняя его озабоченность так же неуместна, как и тогдашняя шутливость. И Нерецкой, с благим намерением загладить свою прошлую резкость, заговорил так, чтобы Мятлев понял, что ему нет нужды извиняться: Зоя и в самом деле не стоила того, чтобы о ней беспокоиться. Он рассказал, где встретил жену в тот вечер, рассказал подробно, подсмеиваясь над собой, в полной уверенности, что откровенничает во вкусе Мятлева, которого всегда забавляли такие происшествия; что этим анекдотом из своего житья-бытья он подыгрывает веселому настроению Мятлева. Выставлять на обозрение семейное грязное белье не очень-то порядочно, что и говорить, но во-первых, семьи больше нет, а во-вторых, в разговоре с Мятлевым можно пренебречь подобными нюансами. Изобразив происшедшее во всех деталях, Нерецкой ожидал в ответ проявление солидарности в самых сильных выражениях, за которыми Мятлев в карман не лез, но тот непонятно молчал, скучно разглядывая выходящих из гастронома. Наконец сказал:
— Она что, ушла от тебя?..
— Собирается.
— С тех пор?..
— Что делать.
После недолгого молчания Мятлев спросил:
— И не жалко?..
— Чего?..
— Уйдет?..
Нерецкой не ответил, озадаченный поворотом беседы, не представляя, как говорить с Мятлевым всерьез на такую тему.
— Интересные мы люди все-таки!.. — Он запрокинул голову и вытянул руку вдоль спинки сиденья. — Для чужих баб, ежели те оступятся, у нас тысячу извинений — бывает, то да се!.. Но которые несут наше барахло, этим никаких поблажек! Они же, такие-сякие, падают нам назло! Им не то чтобы пособить подняться, торопимся поскорее дерьмом забросать!.. — Грубо сколоченное, но всегда подвижное лицо Мятлева застыло в выражении отчуждения. — Хошь скажу?.. — Он полуобернулся к Нерецкому.
— Валяй.
— Мое дело, само собой, телячье, но ведь ты, брезгун, по старому стилю живешь!..
— Не понял.
— Я к тому, что небось за все время и словом с ней не перекинулся?.. Как «о чем»?.. Да ни хрена тебе не ясно!.. Вот, скажи, почему она до сих пор не ушла? А я знаю!.. Ей уйти от тебя — как умереть!.. Знамо, думать всем надо, только где ты видел управляемых баб?.. Нема их, чудило!.. На твоем месте? По роже бы смазал. Какой мордобой?.. Не мордобой, а выражение чувств!.. Да брось ты слова говорить!.. Чем звончее оплеуха, тем больше удовлетворение с обеих сторон. Всякой бабе по душе такое решение вопроса — как новенькая станет!.. При чем тут страх?.. Не со страху поновеет, а с радости. Неглупый ты мужик, а ни хрена не понимаешь… — Заметив идущего от магазина Митеньку, Мятлев запустил мотор и повторил, теряя интерес к разговору: — Ни хрена не понимаешь.
10
К десяти часам все было собрано. От усталости ныли руки, спина. И головная боль не проходила, несмотря на проглоченный анальгин. Она еще раз оглядела сложенные в углу чемоданы, погасила высокий свет, подошла к окну и загляделась как забылась.
Снежные вечера начала зимы — шумная пора в городских дворах и двориках — все они допоздна во власти малышни, и что им позволено в эту пору, невозможно ни в какую другую. Все игры — в крикливой беготне от сугроба к сугробу да в падениях по любому поводу и без повода. Во всех битвах охотнее всего отдаются на милость победителя — ради удовольствия быть поверженным в снег. Но и тут непременно отыщется степенная женщина лет пяти в туго подпоясанной черной шубке, рядом с глупой мамой в такой же шубе, пуще глазу берегущей неприкасаемую неподвижность своей ненаглядной. И стоит маленькая женщина, растопырив ручонки, всем своим крохотным сердцем завидуя мелькающей перед глазами вконец растерзанной девочке, добела вываленной, хохочущей во все горло и так всем нужной, что некогда вытереть под носом и подтянуть рейтузы.
Щенячья возня детишек заражает: так и хочется подсказать нерасторопному увальню, в какую сторону метнуться, чтобы преследователь проскочил. Или научить вот эту пару, раз за разом взбирающуюся на горку, как поудобнее устраиваться в санках, чтобы, споткнувшись о ямину к концу спуска, не разлетаться в разные стороны… Впрочем, по-своему им веселее. «Все хотят по-своему. И я тоже. Оттого и не прижилась тут».
Она любовалась малышами, пока двор не опустел и все в нем замерло по-ночному. С крыш потекло. Отвернувшись от окна, увидела приготовленный для душа халат, но лень было двигаться, так бы и стояла, цепенея в вокзальном безвременье.
И словно дождавшись своего часа, откуда-то из темных закоулков, уже ничем не сдерживаемые, выбирались мысли-затворницы, что приходят, как запоздалые свидетели, и говорят правду. Ничего не меняющую, никому не нужную.
«В такие минуты люди стрелялись, вешались, сходили с ума. На худой конец, «с отвращением читали жизнь свою…». Вот и мне ничего другого не остается, как всякой пустопорожней бабе, живущей какими-то непродуманными решениями, неправедными побуждениями, с легкостью меняющей «привилегии чести на валюту удовольствий», как выражался грамотей-парикмахер в какой-то пьесе. Меняла впечатления о себе на впечатления для себя. Что не мешало вдохновенно возносить моления о муже: «И была бы я ему верна, не осрамила бы его головы, не нанесла покора ни на род, ни на племя его!..» Замуж вышла всем на зависть. Казалось бы, «разобралась в себе». Ничуть не бывало — снова потянуло на привычный обмен.
У кого ни спроси, отчего бабам так трудно дается позарез необходимая им верность, всякая наговорит с три короба… А все просто — «влечет тайна», как изрек некий технический гений. Дядя как в воду смотрел. Сначала влечет тайна неведомого, потом — память о прикосновении к ней. Мне она открылась в немом волнении, с каким доктор Володя льнул ко мне, пугая и восхищая самозабвением, поражавшим меня с ног до головы сладким ужасом.
Ничего этого не бывало, когда тебя, обессилев, созерцали «на десерт» метры-наставники, мило глумились молодые художественные натуры, обостряя утехи крупной солью матерных декламаций, дурашливым подражанием «типам с отклонениями».
А там бог его знает, может быть, я не могла проникнуться их стилем «по необразованности», своевременной непосвященности в «сюрреализм чувственных форм»… Мое несложное сущее поступалось формой ради содержания.
И все-таки ты не прижилась на этой улице. И не притворяйся, что не знаешь почему… Ты ведь не стала неволить тетку, когда та решительно отмахнулась от приглашения заходить во время наездов в город.
«Уволь!.. Уж больно непрост твой лорд. Возле него чувствуешь себя так, будто обязана ему. Или забыла поблагодарить, что сподобилась лицезреть… Ты-то как ладишь с ним?.. Небось тише воды?.. Смотри, в ущемлении и состариться недолго… Мне он сразу не глянулся. Тогда на даче — руки под умывальником минут пять мыл, а к полотенцу не притронулся, платком вытер… Нет, бог с ним».
Нерецкой смущал не только тетку, а и самых нестеснительных дев из театра. Впервые заговаривая с ним, они полагали, что он понимает, что они выказывают ему благорасположение, выделяют из косяка поклонников, помоложе и попригляднее — что их внимание лестно ему. Но направленные на собеседниц глаза каким-то образом глядели мимо того, о чем они говорили. И девы начинали спотыкаться на привычных словосочетаниях, как на экзаменах. Некоторые так и не понимали, что его терпеливое невнимание означало отрицание всякого общения, а тем более на уровне пустопорожней болтовни… Она и после двух лет не избавилась от несвободы в его присутствии, от потребности камуфлировать все то в себе, что могло ему не понравиться. Содержать себя применительно к нему оказалось делом тягостным. К концу этих двух лет она уже знала, что преувеличивает удовлетворение замужней жизнью, лжет себе, исключая из слагаемых частей то, что портило желанный результат…
А ведь должна была понять, куда ломилась, еще в первые дни знакомства, когда всеми правдами и неправдами одолевала вежливую настороженность Нерецкого. Вежливость-барьер. За ним — веселие души! А не сумеешь одолеть, и всю жизнь счастье будет одаривать тебя легкими кивками головы. В лучшем случае.
«Ах, как ты старалась! Особенно тебе удавалось изображать рубаху-парня, у которого нет ничего дурного в помыслах, который всегда готов поделиться тем, что у него есть!..
«Посмотри, я весела, красива, доступна, со мной хорошо!» — такой вот распластавшейся обожалкой являлась она к нему в первые дни… Ничего лучше не придумала, как не дать ему забыть, что при всех своих достоинствах ты из тех девиц, которые бестрепетно идут ночевать к едва знакомым.