Филип Рот - Людское клеймо
А потом он взял верх над системой. Потом он исполнил замысел и больше ни разу не покидал обнесенного стенами города общепринятых норм. Или, точнее, одновременно жил целиком и полностью внутри и, втайне, целиком и полностью снаружи — в этом состояла неповторимая полнота его жизни, его новосозданного "я". Да, он надолго взял над системой верх, вплоть до того, что все его дети родились белыми, — а потом она вышла из-под контроля. Ударила, откуда он не ждал. Человек решается сотворить себе особую историческую судьбу, взломать замок истории и добивается в этом успеха, с блеском меняет свою личную участь... но попадается в ловушку той истории, которую он вовсе не принимал в расчет. Истории, еще не ставшей историей. Истории, чьи часы тикают прямо сейчас, истории, разрастающейся, пока я пишу, накапливающейся от минуты к минуте. Истории, которую будущее поймет лучше, чем кто-либо из нас. "Мы", от которого нет спасения, — вот что всему виной; настоящий момент, общая участь, настроение дня, состояние духа твоей страны, мертвая хватка текущей истории. Ужасающе переменчивая природа всего на свете ударила его, откуда он не ждал.
Приехав на Саут-Уорд-стрит и остановив машину у "Герба колледжа", я сказал:
— Хотелось бы когда-нибудь познакомиться с Уолтером и поговорить с ним о Коулмене.
Уолтер с пятьдесят шестого года не произнес имени Коулмена ни разу. Он не будет о нем говорить. Самый белый колледж в Новой Англии — и там-то Коулмен делает карьеру. Самый белый предмет в расписании — и его-то Коулмен выбирает, чтобы преподавать. Для Уолтера Коулмен белее белых, и этим все сказано.
— Вы ему сообщите о смерти Коулмена? Скажете, куда ездили?
[158] — Нет, если он сам не спросит.
— А с детьми Коулмена не думаете связаться?
— Какой мне резон? — спросила она. — Коулмен сам должен был им рассказать. Не мне это делать.
— Но от меня-то вы не скрыли.
— Вы — другое дело. Вы сами заговорили со мной на кладбище. Сказали мне; "Вы — сестра Коулмена". Я ответила — да. Я просто сказала правду. Мне нечего скрывать.
— Это было самое жесткое, что я услышал от нее за весь день. Самое жесткое в адрес Коулмена. До сих пор она аккуратно распределяла сочувствие между смертельно раненной матерью и обиженным младшим братом.
— Она вынула из сумочки бумажник, раскрыла его и показала мне одну из фотографий, засунутых под прозрачный пластик.
— Мои родители, — объяснила она. — После Первой мировой. Он только вернулся из Франции.
Молодая пара перед кирпичным крыльцом: миниатюрная женщина в широкополой шляпе и длинном летнем платье, высокий молодой человек в полной военной форме — фуражка, кожаный нагрудный патронташ, кожаные перчатки, высокие блестящие кожаные сапоги. Лица хоть и светлые, но негритянские. Что об этом говорило? Очень немногое помимо того, что им нечего было скрывать.
— Он прямо красавец. Особенно в этом обмундировании, — заметил я. — Кавалерия?
— Нет, обычная пехота.
— Вашу мать не так хорошо видно. Шляпа затеняет лицо.
В этих пределах мы можем управлять своей жизнью, — сказала Эр нестина. Произнеся эту итоговую фразу, исполненную всей философичности, на какую она была способна, она положила бумажник обратно в сумочку, поблагодарила меня за ланч и, почти зримо втягиваясь обратно в организованное, обычное существование, строго отграничивающее себя от любых причуд белой, черной или неизвестно какой мысли, вышла из машины. Я не стал сразу возвращаться домой, а поехал через весь город на кладбище; оставив машину на улице, вошел в ворота. Не понимая толком, что происходит, стоя в густеющей темноте над неровным холмиком рыхлой земли, я весь был охвачен историей Коулмена, ее развязкой и ее завязкой, и там-то, тогда-то я и начал эту книгу.
Я начал с того, что задался вопросом: как он сказал Фауни правду об этой завязке — если предположить, что он это сделал; если предположить, что ему вообще надо было это делать. Если предположить, что о том, чего он, ворвавшись ко мне чуть ли не с криком: "А ну пишите мою историю, черт вас возьми!", не мог мне откровенно сказать, о том, чего он не мог мне сказать, когда ему пришлось (из-за секрета, как я теперь понял) оставить мысль написать свою историю самому, он в конце концов должен был поведать ей, уборщице колледжа, ставшей его товарищем по оружию, первому и последнему человеку после Элли Маги, в чьем присутствии он мог раздеться, повернуться и продемонстрировать торчащий из голой спины механический ключик, которым он завел себя для своей великой эскапады. Элли, до нее Стина, под конец — Фауни. Единственной из близких ему женщин, которая так и не узнала его секрета, была та, с кем он прожил всю жизнь, — его жена. Почему Фауни? Насколько естественно для человека иметь секрет, настолько [159] же естественно рано или поздно им поделиться. Пусть даже, как в этом случае, с женщиной, которая не задает вопросов, которая, казалось бы, сущий клад для владельца секрета. Но даже и с ней. С ней даже скорей, чем с кем бы то ни было. Потому что ее незадавание вопросов — не от тупости и не от нежелания видеть вещи как они есть; оно, в понимании Коулмена, напрямую связано с ее достоинством. С достоинством растоптанной.
— Допускаю, что это может быть и не так, — сказал я своему полностью преображенному другу. — Допускаю. И тем не менее: когда вы пытались узнать, не была ли она раньше проституткой... Когда вы пытались выведать ее секрет...
Стоя над его могилой, где все, чем он когда-либо был, казалось сведенным на нет самим объемом и весом кладбищенской земли, даже если забыть обо всем прочем, я ждал, и ждал, и ждал, пока он заговорит, и наконец услышал, как он спрашивает Фауни, какая из ее работ была хуже всех. Потом я опять ждал, и вот мало-помалу стал улавливать дерзкие, откровенные эманации ее речи. Так-то все и началось — с моего одинокого стояния на темнеющем кладбище, с моего вступления в профессиональное противоборство со смертью.
— После детей, после пожара, — услышал я ее рассказ, обращенный к нему, — я бралась за любую работу. Не знала вообще, где нахожусь. Полный туман. Ну, и случилось это самоубийство. Там, в одном доме в лесу, около Блэкуэлла. Из дробовика. Мелкой дробью. Труп уже увезли. Женщина одна знакомая, Сисси, сильно пьющая, попросила меня помочь. Ей надо было все там вычистить. "Знаю, знаю, — Сисси говорит, — просьба странноватая, но ты же крепкая, ты стерпишь. Не пособишь мне?" Там жили мужчина, женщина и дети, ссора какая-то вышла, он в другую комнату, взял ружье и раз — все мозги вон. "Убирать теперь — сама понимаешь", — Сисси мне говорит. Ну, я с ней и поехала. С деньгами было туго, да я и вообще не понимала, кто я, что делаю и зачем, так что поехала. Запах смерти. Очень хорошо помню. Металлический. Кровь. Вонючая. Завоняло только когда мы начали мыть. Пока кровь в горячей воде не размокла, казалось, что ничего. Дом был бревенчатый. Кровь на стенах повсюду. Бабах — и размазал себя по всему, что там было. Как горячей водой с дезинфектантом начали... бр-р. Я принесла резиновые перчатки, маску тоже пришлось надеть, потому что даже мне стало невмоготу. На стенах в кровь влипли осколки костей. Он в рот себе. Бабах! Осколки, зубы — все как есть. Смотри, любуйся. Помню, поглядела на Сисси — она качает головой. "Какого хрена мы это делаем? Да сколько бы ни платили". Мы старались как могли. Сто долларов в час. Мало — я и сейчас так думаю.
— Сколько было бы не мало? — услышал я голос Коулмена.
— Тысяча. Сжечь все это к чертям. Тут сколько ни плати, все будет мало. Сисси стало нехорошо, она вышла. А я... Дети сгинули, чокнутый Лестер за мной по пятам день и ночь, что мне терять? Я принялась совать всюду нос. Бывает со мной такое. Захотелось понять, какого черта он это сделал. Это всегда мне было интересно. Из-за чего люди кончают с собой. Откуда берутся серийные убийцы. Смерть вообще. Просто интересно. Стала смотреть фотографии — есть в них какая-нибудь радость или нет? Всюду стала смотреть. Наконец дошла до шкафчика с лекарствами. Таблетки. Пузырьки. Вот уж где точно никакой радости. Его личная аптека. Психиатрические, так я поняла. Ему прописали, но он не [160] принимал. Ясно было, что он обращался к врачу, но не мог исполнять. Не мог пить лекарства.
— Откуда ты знаешь? — спросил Коулмен.
— Я так думаю. Знать — не знаю. Это моя история, моя собственная.
— Может быть, он принимал и все равно покончил с собой.
— Может быть, — сказала она. — Кровь. Цепкая штука. Никак с пола не ототрешь. Тряпка, другая, третья — а цвет все держится. Только и сумела, что довести до светло-розового. Как будто что-то еще живое. Терла сильным дезинфектантом — без толку. Сладкая вонь. Металлическая. Блевотная. Я правду говорю. Старалась отвлечься. Но не могла.
— Долго пришлось там быть?
— Пять часов примерно. Я строила Из себя сыщицу-любительницу. Ему было лет тридцать пять. Не знаю, чем он зарабатывал. Может, торговлей. Лесовик такой с виду. Житель холмов. Бородища. Ворох волос. Она маленькая. Милое личико. Кожа светлая. Волосы темные. Глаза тоже. Настоящая мышка. Запуганная. Больше ничего я не смогла выудить из фотографий. Здоровенный сильный лесной дядя и маленькая мышка при нем. Не знаю. Но хочу знать. Кто я была? Вольная малолетка. Послала школу подальше. Терпения не стало ходить. Кроме всего прочего, скукотища. У людей, в их домах чего только не происходит на самом деле. В моем блядском доме уж точно. И после этого я должна сидеть в школе и учить столицу Небраски? Я хотела знать. Хотела выбраться и осмотреться. Вот и дернула во Флориду, вот и стала туда-сюда мотаться, вот и начала совать там нос по всему дому. Просто хотела осмотреться. Хотела знать самое скверное. Что хуже всего? Ты вот знаешь? Она ведь была в доме, когда он это сделал. Когда мы пришли, ее уже забрали в психушку.