Константин Лагунов - Больно берег крут
Соскользнул с постели, бесшумно прошмыгнул в коридор, присел на краешек ящика-полочки для обуви, нашел в кармане куртки сигареты и спички. Сделал глубочайшую затяжку и нарочито медленно и очень долго выпускал из легких дым…
Что же все-таки происходит? Игра в надрыв? Иль в самом деле на том, что за спиной — крест? Единственная, неповторимая Ася — в прошлом? Только в прошлом? А в настоящем?.. Привычка? Вынужденное приземление? Боль голодного сердца?.. Да, побит. Помят. Осмеян. Но перед собственной-то совестью… И перед ней нечист. Словчил, сжулил, сподличал. Еще как! Вот и расплата. За все надо платить: за добро и зло, за удачи и провалы, за радость и за печаль. Плати, не скупясь. Все равно судьба возьмет свое сполна, до последней медяшки… Постой. Постой-постой. С тех пор многое переменилось. Он не предал идеи. Попятился. Уклонился. Чтоб сметь и мочь драться. Все так и поняли. И этот Демьян Елисеевич. И рабочие. И Черкасов. И Крамор. «Теперь я знаю, как ударить. Взбесится Румарчук. Старым не свалит, новое подберет. И уж врежет с полного замаху и наотмашь, наповал. Черт с ним, лишь бы в бою, лицом к лицу… А Нурия? А Нурия… Нурия… Здесь тоже бой. С тем, что было, что есть. За то, что будет. Будущее — в ней и с ней. Только с ней… Но Тимур?..»
Тут-то мысль и запнулась. Застопорила и пошла разматывать узел с такой натугой, что болезненно напряглись все нервные нити. Запетляла. Запутала — сам черт не разберет. «Плюнуть на себя, кинуться наперерез судьбе, куда кривая вывезет… А не вывезет? Мордой об стенку и пинок под зад? Больше всех пострадает самый невинный — Тимур. Единственная зацепка и надежда. Такая плата. За что?..»
Колыхался под ногами пол. Качались стены. Все ниже оседал потолок. Опереться бы на кого-нибудь, ухватиться за что-то…
Пустота.
Вокруг.
И в себе…
Прижег еще одну сигарету, спалил в две затяжки, но ни облегчения душе, ни ясности в мыслях. Тяжело поднялся, прошел в комнату сына, встал у окна.
По ту сторону прозрачной, стеклянной перегородки разгорался все уверенней и ярче новый день — погожий и добрый. Длинные, тонкие лучи солнца бесшумно царапнули по стеклу, подзолотили сизый полумрак комнаты. С недалекой бетонки отчетливо доносился моторный гул и автомобильные гудки. Оглушительной хлесткой очередью прострелил тишину мотоцикл. Тугая звуковая нить упала с неба и разом пристыла, прильнула одним концом к самому сердцу Бакутина, а на другом, невидимом конце билась в вышине могучая крылатая машина. Она уносилась вдаль, растягивая, тоньша и удлиняя звуковую нить, и по мере ее натяжения Бакутину становилось все больней. Когда же, вконец истоньшав, нить оборвалась и смолкла, он облегченно выдохнул, расслабился, и тут же пришли на память слова Остапа Крамора, сказанные им в первую встречу, в покинутом Асей опустелом особняке: «Ураган в себе — страшней любого вселенского катаклизма. Даже от всемирного потопа кому-то удалось спастись, а от себя никто не ушел. Человек всю жизнь бежит по замкнутой. То есть к нулю. И чем дальше от него, тем ближе к нему. И чем быстрее от него, тем опять же быстрее к нему…» Тогда Бакутин посмеялся над богословским трепом Крамора. А зря! В словах художника была выстраданная правда, и теперь Бакутин постигал ее собственным сердцем, потому что мчался по той самой замкнутой и к нулю. Да-да, к нулю. Понимал, чувствовал приближение провальной пустоты, в коей и замыкался роковой круг, но ни придержать бега, ни изменить направления — не мог. Оттого и неистовствовал, бесился, и все сильней становилось желание соскочить с проклятой замкнутой, кинуться наперерез в лобовую и либо расшибиться вдребезги, либо прорвать роковое притяжение, выйти на изначальную дорогу. «Чего боюсь? Что может Румарчук?..» И тут же навылет сразила мысль: «Вышвырнет… Особняк. Нурия. Драка. Исключение из горкома… Добавь малый привесок — и лапки кверху. Разжует и выплюнет…»
Это была правда.
Горькая.
Страшная.
Отвратительная правда.
Глава шестая
1Буровой мастер Зот Кириллович Шорин ликовал. Размашисто и ходко вышагивал он вдоль бетонки по жесткой, будто каменной тропе. Не глядя под ноги, не уступая пути встречным, не замечая ни людей, ни грохочущих мимо машин, он шел и шел ровными саженными шажищами, бормоча под нос:
— Гады… Ха-ха!.. Ах, гады, алеха-бляха! Вот как! В узелок… В узелок вас. Двойным и покрепче. Потуже! Чтоб не трепыхнулись… Хах-ха!..
И, не укорачивая шага, не сбиваясь с ритма, он проделывал руками замысловатые движения: вроде бы мял и скручивал воображаемую веревку, свивал ее петлей, накидывал, затягивал, крепил мертвым узлом и… ликовал. Каждой клеточкой хрящеватого небольшого лица с вислым длинным носом, маленьким ртом и чуть прорисованными скулами. Поигрывал тугими сильными мышцами плеч, сжимал и разжимал кулаки, словно пробуя на крепость длинные, железные пальцы.
Сегодня желанный долгожданный праздник пришел наконец-то на его улицу. Он победил. Выиграл неравный, беспощадный поединок с Судьбой.
— Вот она… Ха-ха! Алеха-бляха!..
И слышался ему рассыпчатый и яростный колокольный перезвон. Орали многопудовые медные великаны, пронзительно вскрикивали подголосками колокола поменьше, малиновым хохотком сыпали голосистые колокольцы.
«Бум-бум!.. Ти-там-ти!.. Тра-ль-ля-ля!..»
Было ли такое однажды когда-нибудь? Не было? Приснилось-пригрезилось? — кто знает. Но сейчас перед его глазами белым пламенем пылало раннее, только еще рождающееся утро, под хрустальный колокольный трезвон вылуплялось оно из мрака ночи. В молочном тумане качались избы, двоились и повисали в пустоте колодезные журавли, диковинными страшилищами раскорячились деревья, и манила церковная колокольня.
Шли люди в белой пене тумана, плыли лошади. Поскуливали, повизгивали, подлаивали псы. По невидимым тропкам и дорогам со всех четырех сторон валил и валил к церкви нарядный людской поток. Перекликались парни, ахали, ойкали, вскрикивали девки, благостно нараспев гундосили старухи. Степенно и сдержанно переговаривались мужики. А неуемная, неугомонная, вездесущая ребятня — как бубенчики под дугой.
Незримое сияние праздника озаряло мир. Предчувствие радости пропитало, накалило всех до взрыва. И даже в тесной душной церкви, пропахшей воском, ладаном и старостью, даже здесь было необыкновенно светло, нарядно и празднично. Отец Зота стоял, как всегда, впереди других, на виду у людей и у бога. А подле отца, тоже на виду, важничая, пузырился шестилетний Зот…
Это-то уж точно было наяву. Как и тот горький, страшный обоз, доверху набитый узлами и стонущими, плачущими, матерящимися людьми. По самому сердцу Зота проехал этот обоз. И копытами, и полозьями прямо по сердцу…
Легко отшвырнув скорбное видение, Шорин вздохнул поглубже, кинул сквозь крупные редкие зубы излюбленное: «Алеха-бляха!» — и снова праздник в нем и вокруг — праздник.
Весь свет звенел как один исполинский колокол. Орал, хохотал и пел в сто тысяч озорных, хмельных, ликующих глоток. Оглушительно, громоподобно, яро, сотрясая, раскалывая небо, колыша под ногами землю.
В громовой колокольный гуд вонзился дробный рассыпчатый цокот. В диком лихом галопе распластались кони, черные вихри над гнутыми шеями, бешеный посверк скошенных глаз. Блещет надраенная сбруя. Струнами натянуты витые ременные вожжи, и пронзительно и шало заливается гармоника. И, заглушая ее, горланят девки:
Два конца. Два крыльцаВ памяти осталося.Целовались на одном,На другом — рассталися…
«Да-да. Два конца. Сама жизнь и все в ней — о двух концах, какой по тебе, каким ты — не угадать. Держи крепче, стой тверже, бей наповал, чтоб от другого конца самому не сковырнуться», — подумалось мельком, и снова его поглотил праздник.
Рвутся, скользят, улетают из конских грив разноцветные, длинные ленты. И косы у девок повиты лентами. И небо в лентах — голубых, желтых, красных. И земля в разноцветных лоскутьях.
Бывали дни веселые,Гулял я, молодец…
Качается улица, встает дыбом. От ослепительно ярких красок рябит в глазах. Несокрушимыми, ураганными волнами перекатывается по деревне песня:
Не знал тоски-кручинушки,Как вольный удалец…
С гулким, угрожающим рыком неслись по бетонке «Ураганы», КрАЗы, «Татры», грохотали гусеницами тяжелые всесильные тягачи, грозно посверкивали траками бульдозеры, покачивали стрелами экскаваторы. Клубилась смешанная с дымом едкая красноватая пыль. Дрожал, стонал, кряхтел под машинами бетон, а Шорину слышался и виделся далекий, похожий на сон, хмельной и безудержный деревенский праздник.
Грохоча моторами, скрежеща гусеницами, шурша шинами, мчалась мимо жизнь сегодняшняя — пропахшая бензином и гарью. Стремительная, неумолимая. Слепила, глушила, хлестала по чувствам и нервам. А Шорин, блаженно щурясь, был там, в иной, давно прожитой, но не забытой жизни. Было ли на самом деле когда-нибудь такое? А может, это всего-навсего игра воображения счастливого человека? Сладостная, самозабвенная, милая уму и сердцу игра…